—
—
—
—
—
Мойры сегодня были ленивы. Ножницы Атропос клацали, будто зубы блохастой собаки — редко, протяжно и тоскливо. И смерти попадались тягучие, однообразные: уснул на палящем солнце; перепил вина; задохнулся на любовнице; прихватило сердце…
Знойное марево стояло в воздухе: Гелиос гнал своих коней над самой землей, будто перебрал на какой-то пирушке.
Танат Жестокосердный подождал знакомого зова, сухой песни следующей нити — и не дождался. Тогда свел крылья, нагревшиеся на солнце, и неохотно шагнул в свой мир.
В последнее время мир раздражал больше, чем жара. Особенно Колоннский вход, возле которого воздух дни напролет звенел от хмельных криков и музыки и с которого в подземелье то и дело скатывался какой-нибудь перебравший гость: «Ой, а я это, я ж просто по малой нужде, думал, такая пещера удобная». Через Колоннский вход в свою подземную вотчину время от времени наведывался и выскочка-Кронид, который искренне полагал себя царем. Прохаживался, выпячивал грудь колесом — в окружении прихлебателей из собственной свиты и подземных прилипал. Качал головой: ага, вот тут в царстве порядок… и тут порядок… да и вообще, порядок в царстве, вот такой я замечательный Владыка!
Потом сразу же поднимался на поверхность — на нимф охотиться. Ходили, правда, слухи, что не только на нимф, но и на Афродиту Пеннорожденную, но Танат не прислушивался к трескотне.
Перед дверью дворца под ногами невнятно прошелестели перья. Белые. Дальше, у самой двери лежало что-то, похожее на заснеженный ком. Что-то воняло маковым раствором и полусонно бормотало:
— …никого не трогаю, лежу, обнимаю чашу…
В ответ на пинок ногой под белыми крыльями обиженно засопели, и явиласьзнакомая физиономия с расплывающимся фингалом. Фингал расплывался стремительно — будто спрут черное облако выпустил.
— Я по сравнению с тобой — красавец, — торжественно сообщил близнец, силой воли сводя глаза вместе. — Знаешь что? Пс… пс… Псейдон вообще говорил, что готов со мной породниться. Птмушта я тут самый-самый. И не то что ты. А Климен такого… нет, не говорил. И даже на свадьбу сына не зовет. И на казнь жены не зовет. Сволочь.
Маковые пары обильно смешивались с винными: близнец старался не пропускать ни одного пира у шутовского Владыки. На пиры к своему дружку, Климену Криводушному, наведывался не реже, так что бога сна в последние годы мало кто видел трезвым.
Прошел даже слух, что он теперь стал богом виноделия.
— Это он тебя? — спросил Танат, кивая на фингал. Близнец помотал головой.
— Псейдон. Я ему что-то сказал… или спросил… а, спросил, почему его на пиру не было, когда оглашали, что Кора за Ареса пойдет… а он мне в глаз, да!
Хихикнул и полез было под крыло — будто огромный лебедь. Потом тряхнул головой и пробормотал:
— А чего я тут лежу? А-а-а-а, Посейдон звал. Тебя, значит. На пир чтобы. Предупреждал — не явишься опять — разгневается.
Танат хмыкнул. Он не был ни на одном пиру Выскочки за все двадцать лет. Хотя Посейдон и звал — желал то ли доказать гостеприимство, то ли показать, что и бог смерти ему подчиняется, то ли наконец бросить вызов в лицо, потому что лицом к лицу Танат с ним не встречался со дня кронидского жребия. Каждый раз Выскочка гневался.
Но почему-то каждый раз не являлся ко дворцу Смерти — карать нерадивого подчиненного.
— Передай — много дел.
— …а я ему говорю — он у нас занятой, больше него разве что только я… пока всех покрошишь… то есть, покропишь… А он мне говорит — вот с таким бы породнился. Опять же, сестра свободная, Гестия… ну, за кого ее отдавать, не за этого же, с крыльями железными… к-куда?!
Пальцы, крепче камня, приподняли бога сна за шкирку. И заботливо отправили в полет — в воздух родного мира, легче перышка. Лети, белокрылый. Кувыркайся вместе с чашей, роняя белые перья.
У бога смерть много дел.
Шагнуть в освободившийся дверной проем, отрезать себя от щекочущего имени смешной блаженной богини, не думать, не представлять…