Мальчик Смуров поднял ее [шляпу] и понес за ним. Все мальчики до единого плакали, а пуще всех Коля и мальчик, открывший Трою, и хоть Смуров, с капитанскою шляпой в руках, тоже ужасно как плакал, но успел-таки, чуть не на бегу, захватить обломок кирпичика, красневший на снегу дорожки, чтоб метнуть им в быстро пролетевшую стаю воробушков [Достоевский 1972–1990, 15: 193][334]
.При первом знакомстве со Смуровым он бросается камнями в Илюшу [Достоевский 1972–1990, 14: 161]; здесь же он швыряет камень в Илюшиных воробушков. Надрывный жест Смурова противоречит всякому сентиментальному чувству успокоения, навеянному видом птиц[335]
, клюющих хлеб на могиле Илюши. Брошенный Смуровым осколок кирпича не задевает птиц, но картина эта заставляет вспомнить о протесте Ивана: «…На последних страницах Алеша обретает веселую компанию, маленькую церковь из двенадцати человек, построенную на Илюшином камне. Необъяснима ирония того, что эта «гармония», по всей очевидности, основывается на памяти о страдавшем и умершем ребенке. Как отмечает Робин Фойер Миллер, «их братство сцементировано тем самым раствором, который ранее так красноречиво отказывался принимать Иван — незаслуженным страданием ребенка» [Miller 2008: 133]. Иногда, после обсуждения романа в течение семи недель, на заключительном занятии, непосредственно перед тем, как представить речь на камне в исполнении избранного нашей группой Алеши, я зачитываю вслух слова Робин. И у меня, и у других мороз пробегает по коже: неужели Достоевский завершил роман образом небесной гармонии, построенной на слезах Илюши? Неужели он принял «неевклидову» теодицею Ивана?
Нет. Заключительный образ общинной гармонии в романе не отражает той теодицеи, которую справедливо отвергают и Иван, и Алеша. Как уже было сказано ранее, сама по себе теодицея — это модернистский, подозрительный конструкт, независимо от того, принимает ли она форму защиты «лучшего из возможных миров» у Лейбница или тезиса Джона Хика о том, что страдания необходимы для «духовного развития». Теодицея придает ужасной, мучительной смерти рациональную цель, поставленную человеком. Страдания и смерть Илюши — и обещание его восстания из мертвых — обретают смысл в более «старинном, вечном» [Достоевский 1972–1990, 15: 197] понимании страдания, основывающемся на Писании и обычае, проистекающем из веры в то, что человеческая личность