— Я слово вам даю от себя, господа, что я ни одного из вас не забуду; каждое лицо, которое на меня теперь, сейчас, смотрит, припомню, хоть бы и чрез тридцать лет. Давеча вот Коля сказал Карташову, что мы будто бы не хотим знать, «есть он или нет на свете?» Да разве я могу забыть, что Карташов есть на свете и что вот он не краснеет уж теперь, как тогда, когда Трою открыл, а смотрит на меня своими славными, добрыми, веселыми глазками. Господа, милые мои господа, будем все великодушны и смелы, как Илюшечка, умны, смелы и великодушны, как Коля (но который будет гораздо умнее, когда подрастет), и будем такими же стыдливыми, но умненькими и милыми, как Карташов. Да чего я говорю про них обоих! Все вы, господа, милы мне отныне, всех вас заключу в мое сердце, а вас прошу заключить и меня в ваше сердце! Ну, а кто нас соединил в этом добром хорошем чувстве, об котором мы теперь всегда, всю жизнь вспоминать будем и вспоминать намерены, кто как не Илюшечка, добрый мальчик, милый мальчик, дорогой для нас мальчик на веки веков! Не забудем же его никогда, вечная ему и хорошая память в наших сердцах, отныне и во веки веков! [Достоевский 1972–1990, 15: 196].
Это «во веки веков» подчеркивает литургическую форму сцены. Финал Алешиной речи сулит воскресение, обновление и воссоединение. Мы вспоминаем появляющийся в начале романа образ апостола Фомы неверующего, который в «тайнике существа своего» [Достоевский 1972–1990, 14: 35] верил в реальность воскресения Христа; здесь же, в конце книги, «Коля неверующий» играет роль катализатора всеобщего утверждения вечной жизни. Мальчики экстатически, радостно признаются в любви к Илюше и Алеше, молятся о «вечной ему и хорошей памяти» в своих сердцах. Затем Коля спрашивает — не высокомерно, но с надеждой:
— Карамазов! — крикнул Коля, — неужели и взаправду религия говорит, что мы все встанем из мертвых, и оживем, и увидим опять друг друга, и всех, и Илюшечку?
— Непременно восстанем, непременно увидим и весело, радостно расскажем друг другу всё, что было, — полусмеясь, полу в восторге ответил Алеша.
— Ах, как это будет хорошо! — вырвалось у Коли [Достоевский 1972–1990, 15: 197].
В этом месте читатели могут поймать себя на том, что им хотелось бы подхватить вырвавшиеся у Коли и отражающие его чаяния слова: «Ах, как это будет хорошо!»
Достоевский писал, надеясь на такой отклик. Внимательный читатель «услышит» звучащие в этой главе ноты, внушающие чувство вселенской цельности, единства, интеграции. В предыдущих главах я отмечал сходство романа с «Исповедью» Августина и «Божественной комедией» Данте. Здесь, как и в «Кане», снова вспоминается заключительная песня «Божественной комедии». Данте видит «вечный Свет», в глубине которого «Любовь как в книгу некую сплела / То, что разлистано по всей вселенной» (33: 86–87) [Данте 1967: 462]. В начале романа рассказчик априори уведомляет нас, что Алеша «носит в себе <…> сердцевину целого», тогда как прочие «каким-нибудь наплывным ветром <…> от него оторвались…» [Достоевский 1972–1990, 14: 5]. В конце романа любовь восстанавливает все, что было разбросано и развеяно в надрывах: растоптанные Снегиревым рубли, потрепанный кисет Мити, оставленный Смердяковым на столе экземпляр Исаака Сирина. Зосима обещал госпоже Хохлаковой, что практика деятельной любви убедит ее в реальности воскресения, а здесь деятельная любовь Алеши и мальчиков принесла плоды и утверждением вечной жизни, и личным опытом такой любви.