Завершая рассуждения о луковке, отмечу, что этот скромный образ удачно подчеркивает загадочную красоту формы «Братьев Карамазовых»: подобные сцены — повторы с небольшими вариациями — возникают по ходу всего романа, словно колокольный звон в «Божественной комедии» Данте. По образному замечанию Робин Миллер:
Как и семя, луковица представляет собой живой организм… <…> На ее перпендикулярном срезе видны тщательно структурированные, отличные друг от друга слои; однако при более тщательном рассмотрении оказывается, что каждый слой повторяет все прочие. Эти качества луковицы получили отражение в «Братьях Карамазовых». <…> …подобные соответствия, которых в романе буквально тысячи… — придают ему удивительное единство, поражающие размахом метонимические черты [Miller 2008: 86].
Этими соответствиями — бесчисленными созвучиями и перекличками — обусловлена красота романа. Читатели воспринимают эту красоту, она их притягивает и зачастую преображает.
Подобно Данте, Достоевский стремился преобразить читателей красотой своего искусства. В кульминационной главе книги седьмой «Кана Галилейская», когда Алеша возвращается в монастырь и засыпает у гроба Зосимы, его посещает видение, подобное видению паломника в «Рае» Данте. У гроба старца он встречает воскресшего Зосиму, который радостно обращает Алешино внимание на преображенного, воскресшего Христа. После видения рая, Каны всеобщего блаженства, Алеша просыпается. Подобно Данте, он готов выполнить свое призвание — отчасти как автор жизнеописания Зосимы, но в основном — как «в миру <…> инок».
Пристальное прочтение этой небольшой, похожей на поэму главы позволяет увидеть некоторые приемы, посредством которых автор, вопреки своему откровенно антикатолическому настрою, рисует глубоко «католическую» картину. Эта картина, безусловно, созвучна православной традиции, к которой он принадлежал, но и обнаруживает «внутреннее сродство» также с римским католицизмом и, в частности, с Данте, близость к которому я здесь подчеркиваю[214]. Более того, она демонстрирует инкарнационный реализм Достоевского, восходящий, как и его вера, к Слову, которое стало плотью. Алеша, который «был даже больше, чем кто-нибудь, реалистом» [Достоевский 1972–1990, 14: 324][215], становится свидетелем обручения конечного и вечного. Эхо открывшейся ему Каны он будет слышать «во всю жизнь свою» [Достоевский 1972–1990, 14: 328][216].