Прокурор и окружной следователь не следуют примеру капитана. Даже тогда, когда Митя «видимо еще более стал стараться не забыть и не упустить ни одной черточки из передаваемого» [Достоевский 1972–1990, 14: 425], описывая, как стоял «в темноте» под окном отца, «и прокурор, и следователь слушали на этот раз как-то ужасно сдержанно, смотрели сухо…» [Достоевский 1972–1990, 14: 425]. Митя чувствует, что над ним смеются, когда он «тихо» описывает, как «черт был побежден» [Достоевский 1972–1990, 14: 426]. Митю возмущает их равнодушие, и он отказывается верить, что в тот момент проявляется милость Божья: «Но ведь не убил же его, ведь спас же меня ангел-хранитель мой — вот этого-то вы и не взяли в соображение… А потому вам и подло, подло!» [Достоевский 1972–1990, 14: 428]. Их строго эмпирический реализм не оставляет места для духовной реальности. Сохраняя высокомерие, они требуют, чтобы Митя разделся. Обнажившись, Митя «сам был почти согласен, что действительно вдруг стал всех их ниже и что теперь они уже имеют полное право его презирать» [Достоевский 1972–1990, 14: 435]. Их холодная закрытость по отношению к нему как к ближнему не позволяет ему рассказать им о своих отношениях с Катериной: «И вы хотите, чтоб я таким насмешникам, как вы, ничего не видящим и ничему не верящим, <…> и рассказывать еще новую подлость мою <…>?» [Достоевский 1972–1990, 14: 438].
Прокурор отвечает «с самым холодным и с самым спокойным видом» [Достоевский 1972–1990, 14: 438] и обращается к Мите с призывом: «Вникните, напротив, и в наше положение» [Достоевский 1972–1990, 14: 440]. Однако сам он в положение Мити не вникает. Даже тогда, когда Митя наконец рассказывает о своем великом позоре и настаивает на том, что между вором и подлецом существует «роковая разница», прокурор улыбается ледяной улыбкой [Достоевский 1972–1990, 14: 443]. Он усмехается, когда Митя мучительно объясняет, почему он не мог пойти к Кате за деньгами [Достоевский 1972–1990, 14: 445–446]. Прокурор «громко рассмеялся», а за ним и следователь, когда Митя, отложивший оставшиеся у него полторы тысячи рублей, попытался объяснить свою «подлость» [Достоевский 1972–1990, 14: 444]. Под конец Митя полностью признает вину. Но его охватывает отчаяние, когда слушавшие его, выражаясь словами Вейль, реагируют на это признание «презрением и насмешкой» [Вейль 2017: 206]:
— Я сделал вам страшное признание, — мрачно заключил он. — Оцените же его, господа. Да мало того, мало оценить, не оцените, а цените его, а если нет, если и это пройдет мимо ваших душ, то тогда уже вы прямо не уважаете меня, господа, вот что я вам говорю, и я умру от стыда, что признался таким, как вы! О, я застрелюсь! Да я уже вижу, вижу, что вы мне не верите! Как, так вы и это хотите записывать? — вскричал он уже в испуге [Достоевский 1972–1990, 14: 446].
Складывается впечатление, что Митю довели до «состояния вещества» [Вейль 2017: 192]: «Лицо его выражало уже совершившееся, уже безвозвратное отчаяние, и он как-то тихо замолк, сидел и как будто себя не помнил» [Достоевский 1972–1990, 14: 448]. Полагая, что он окончательно «пропал», Митя теряет веру в свои шансы на будущее и вновь задумывается о самоубийстве [Достоевский 1972–1990, 14: 449].
Однако мысль о Грушеньке вселяет в него надежду, а ее показания — как и те слова, которые ранее были произнесены Маркелом Макаровичем, — позволяют ему воспрянуть духом. В своих показаниях Грушенька рассказывает правду и утверждает, что она всегда «на благородство его [Мити] надеялась» [Достоевский 1972–1990, 14: 455]. Ее заявление о том, что она верит в него, побуждает Митю просить, чтобы ему позволили сказать ей «одно только слово»: