В отличие от Алешиного, экстаз Мити не представляет собой нечто «твердое и незыблемое» [Достоевский 1972–1990, 14: 328]. В трех следующих друг за другом предложениях рассказчик повторяет, что Митя лишен способности «рассуждать» [Достоевский 1972–1990, 14: 370]. И все же подспудно Митя решает, что самоубийство стало бы проявлением своеволия и ошибкой. Он снова осознает это в Мокром, узнав, что Грушенька любит только его, и в последующем за этим «бреду» [Достоевский 1972–1990, 14: 390] — в состоянии где-то между Содомом и Каной — чувствует вину за пролитую кровь Григория. Он молит Бога: «Пронеси эту страшную чашу мимо меня» [Достоевский 1972–1990, 14: 394] — и просит вернуть старика к жизни. Похоже, его молитва была услышана: желание покончить с собой у него пропадает. (Впоследствии Митя скажет своему адвокату, что в тот миг его мать, Аделаида Ивановна, должно быть, молилась за него [Достоевский 1972–1990, 15: 162].) Как мы видели ранее, слово «все же» сигнализирует о том, что тьма и проклятие рассеиваются: «Но всё же как бы луч какой-то светлой надежды блеснул ему во тьме. Он сорвался с места и бросился в комнаты — к ней, к ней опять, к царице его навеки!» [Достоевский 1972–1990, 14: 394]. Митя находит ее и целует. Грушенька тоже чувствует себя виноватой и жаждет наказания: «Прибей меня, мучай меня, сделай что надо мной… Ох, да и впрямь меня надо мучить… Стой! Подожди, потом, не хочу так… — оттолкнула она его вдруг» [Достоевский 1972–1990, 14: 396]. Хотя оба они пьяны, влюбленные осознают и принимают ограничения, налагаемые супружеством — надлежащим
Мытарства Мити
Мгновением позже прибывают представители закона, которые арестовывают Митю. На протяжении всего допроса они неизменно проявляют неуважение к подозреваемому. Они отказывают ему во внимании. Возможно, этого и следовало ожидать при расследовании жестокого преступления, особенно когда все внешние признаки указывали на вину подозреваемого. Сам Митя признает, что они находятся в неравном положении: «…я не претендую на равенство» [Достоевский 1972–1990, 14: 414]. Прокурор Ипполит Кириллович говорит Мите: «…вы имеете полное право не отвечать на предлагаемые вам теперь вопросы, а мы, обратно, никакого не имеем права вымогать у вас ответы» [Достоевский 1972–1990, 14: 422]. Однако он и местный судебный следователь Николай Парфенович тонко используют свою власть, чтобы добиться признания. «Европейские досудебные процедуры направлены на получение признания; поэтому расспросы судебного следователя законно распространяются на все аспекты личной жизни подозреваемого» [Weisberg 1984: 47]. Таким образом, складывается ситуация, в которой Митя «в силу обстоятельств вынужден говорить» [Fogel 1985: 225–226]. Анализируя допрос Мити, Эми Роннер [Ronner 2015: 165–174] отмечает, что дознаватели «используют всевозможные уловки, чтобы принудить подозреваемого признаться и намеренно выудить из него информацию, и эти старомодные русские тактики опираются на те приемы, которыми пользовались как до, так и после введения правила Миранды{14}» [Ronner 2015: 165][230]. Допрос по уголовному делу едва ли является идеальным поводом для исповедального диалога. Отношение Ипполита Кирилловича и Николая Парфеновича к Мите иное, чем отношение Зосимы к Михаилу.
Между тем роман может побудить читателя задаться вопросом: могли бы допрашивающие Митю приблизиться к такому отношению? Могли бы они защищать закон и порядок и одновременно служить «в миру <…> иноками»? В одном из разделов своего труда «Формы неявной любви к Богу» Симона Вейль предполагает такую возможность[231]. Она рисует в своем воображении «сверхъестественную добродетель справедливости», которая