— Аграфена Александровна, — привстал со стула Митя, — верь Богу и мне: в крови убитого вчера отца моего я не повинен!
Произнеся это, Митя опять сел на стул. Грушенька привстала и набожно перекрестилась на икону.
— Слава Тебе Господи! — проговорила она горячим, проникновенным голосом и, еще не садясь на место и обратившись к Николаю Парфеновичу, прибавила: — Как он теперь сказал, тому и верьте! Знаю его: сболтнуть что сболтнет, али для смеху, али с упрямства, но если против совести, то никогда не обманет. Прямо правду скажет, тому верьте!
— Спасибо, Аграфена Александровна, поддержала душу! — дрожащим голосом отозвался Митя [Достоевский 1972–1990, 14: 455].
В этом эпизоде Митя и Грушенька обмениваются «проникновенными словами», поддерживающими их взаимную веру друг в друга. Митино утверждение собственной невиновности основывается на вере в Бога, он словно призывает Бога наделить произносимое им Своей милостью. Слова Мити проникают в Грушеньку. В свою очередь, она говорит «горячим, проникновенным» голосом, и в основании ее ответа лежит молитва. Она осеняет себя крестом, как это сделал Митя, узнав, что Григорий жив [Достоевский 1972–1990, 14: 413], и как сама она поступила ранее тем же вечером, когда услышала о смерти Зосимы [Достоевский 1972–1990, 14: 318]. Грушенька адресует свой ответ Николаю Парфеновичу, но ее исполненное веры свидетельство о невиновности любимого «поддержало душу» Мити. Оба произносят клятвы, торжественность которых подчеркивается тем, что для этого они поднимаются со своих мест. Слова Мити укрепляют Грушенькину веру в него, ее слова помогают ему преодолеть отчаяние и обрести надежду.
Благодаря исцеляющему вмешательству Грушеньки Митя становится «новым человеком». Как три месяца спустя он скажет Алеше, он «всю ее душу в свою душу принял и через нее сам человеком стал» [Достоевский 1972–1990, 15: 33]. Но даже здесь, в Мокром, он проявляет способность «возлюбить себя»: осознавая свои прошлые проступки, он берет на себя публичную ответственность за них и в будущем надеется помогать, а не вредить другим. Его сон о «дите» оказывается мучительной противоположностью радостному сну Алеши о Кане, однако оба этих сна в равной степени свидетельствуют о метанойе героев.
Измученный Митя засыпает и видит сон, в котором ему снятся плачущее дитё и страдающие крестьяне. Подобно Ивану, он спрашивает: «почему?» Он «домогается, как глупый», ответов на свои вопросы: «Что они плачут? Чего они плачут? <…> …почему бедны люди, почему бедно дитё, <…> почему не кормят дитё?» Он чувствует, что должен что-то сказать, словно слова — это необходимый шаг, который должен предшествовать действиям, направленным на помощь страдающим людям: «И чувствует он про себя, что хоть он и безумно спрашивает и без толку, но непременно хочется ему именно так спросить и что именно так и надо спросить» [Достоевский 1972–1990, 14: 456]. Сон Мити повторяет в другой тональности и подтверждает важность тех мучительных вопросов, которые Иван задавал в «Бунте». Однако принципиальное отличие заключается в том, что Митя хочет действовать:
И чувствует он про себя, что хоть он и безумно спрашивает и без толку, но непременно хочется ему именно так спросить и что именно так и надо спросить. И чувствует он еще, что подымается в сердце его какое-то никогда еще не бывалое в нем умиление, что плакать ему хочется,