— …Что ж, записывайте, я согласен, даю полное мое согласие, господа… Только видите… Стойте, стойте, запишите так: «В буйстве он виновен, в тяжких побоях, нанесенных бедному старику, виновен». Ну там еще про себя, внутри, в глубине сердца своего виновен — но это уж не надо писать, — повернулся он вдруг к писарю, — это уже моя частная жизнь, господа, это уже вас не касается, эти глубины-то сердца то есть… Но в убийстве старика отца — не виновен! [Достоевский 1972–1990, 14: 415].
Впрочем, постепенно Митя осознает, что допрашивающим вовсе нет дела до его «согласия», «глубины сердца» [Достоевский 1972–1990, 14: 415], или его желания «взаимного доверия», или того, чтобы они «не рылись» в его душе [Достоевский 1972–1990, 14: 418–419]. «…[Н]е барабанная же шкура человек» [Достоевский 1972–1990, 14: 414], — настаивает Митя. Однако он все больше и мучительнее осознает, что к нему относятся именно как к барабанной шкуре, исключительно как к средству достижения цели — раскрытия преступления. Он замечает, как прокурор и окружной следователь «значительно» переглянулись [Достоевский 1972–1990, 14: 416], и обращается к ним с просьбой: «…разучитесь вы, господа, этой казенщине допроса» [Достоевский 1972–1990, 14: 421], — которая направлена на то, чтобы загнать подозреваемого в угол. Он сравнивает свое положение с положением затравленного зверя: «Я волк, а вы охотники, ну и травите волка» [Достоевский 1972–1990, 14: 424].
Безусловно, Митя разделяет вину за то положение, в котором оказался. Его поведение в прошлом усиливает подозрение у тех, кто его допрашивает. Кроме того, Митя принципиально отказывается отвечать на вопросы о том, зачем ему три тысячи рублей, когда у него уже есть полторы тысячи: «…не надо бы мелочи: как, когда и почему, и почему именно денег столько, а не столько» [Достоевский 1972–1990, 14: 420]; «это моя частная жизнь, и я не позволю вторгаться в мою частную жизнь» [Достоевский 1972–1990, 14: 422]. Его настойчивость отрицает фактическую реальность того, что он должен раскрыть эти детали, если хочет быть оправдан. Он настаивает на «реализме» [Достоевский 1972–1990, 14: 424], но сам его не придерживается. Своими прошлыми поступками он не заслужил доверия окружающих. Он справедливо отстаивает свое право на уважение к нему как личности, но отказывается сотрудничать, не признаваясь в совершенной им постыдной краже. Он сам не выдерживает баланса между открытостью и закрытостью, подразумеваемого инкарнационным реализмом. Однако, согласно моему прочтению, его дознаватели еще хуже. Они настаивают на том, чтобы Митя подтвердил ту реальность, которую они уже создали, и не желают войти в его сложное положение. Они не позволяют Мите преподнести им сюрприз; они уже все решили.
Впрочем, есть одно исключение — «прекрасный человек» [Достоевский 1972–1990, 14: 405] исправник Михаил Макарович. Позволив себе удивиться «кроткой душе» Грушеньки и посочувствовав ее страданиям [Достоевский 1972–1990, 14: 418], капитан смог разговаривать с Митей так, чтобы при этом «всё взволнованное лицо его выражало горячее отеческое почти сострадание к несчастному» [Достоевский 1972–1990, 14: 417–418]. Он признает, что был «пред ней [Грушенькой] виноват» [Достоевский 1972–1990, 14: 418], потому что называл ее «развратной» и «главной виноватой» [Достоевский 1972–1990, 14: 412]. При этом он «наговорил много лишнего» [Достоевский 1972–1990, 14: 418], по-своему олицетворяя концепцию «сверхъестественной добродетели справедливости» Вейль: «…добродетель справедливости состоит в том, чтобы не думать, будто в самом деле здесь существует равенство сил, но сознавать, что единственной причиной такого отношения явилось благородство другого. Это называется признательностью» [Вейль 2017: 193].
Внимательное отношение капитана вызывает у Мити глубокую благодарность и восстанавливает его решимость:
Митя вскочил и бросился к нему.
— Простите, господа, позвольте, о, позвольте! — вскричал он, — ангельская, ангельская вы душа, Михаил Макарович, благодарю за нее! Буду, буду спокоен, весел буду… [Достоевский 1972–1990, 14: 418].
Могли бы образцовое внимание, проявленное капитаном, и его «лишние» [Достоевский 1972–1990, 14: 418] слова стать более обычной практикой при полицейских допросах?[233]