За последнее время возникли убедительные архивные исследования, связанные с темой «стратегии выживания» во время блокады Ленинграда. Такие исследователи, как Ричард Бидлак, Никита Ломагин, Джеффри Хасс, Владимир Пянкевич, выдвигают убедительные предположения о прагматических стратегиях выживания, политических и социоэкономических (среди них – трудоустройство на фабриках и заводах с целью получения рабочей карточки, связи с привилегированными прослойками общества, участие в черном рынке и других криминальных структурах, производство информации, слухов и т.д.)[418]
. При всей очевидной важности этих стратегий мое исследование обращено к стратегиям, возможно, менее материальным, но, согласно свидетельствам очевидцев, не менее важным: речь пойдет о психологических, эмоциональных, эстетических способах выживания – тех, о которых ленинградский писатель Леонид Пантелеев (которому, поскольку он был вынужден скрываться от местных органов власти, пришлось пережить блокадную зимуВместе с другими современными исследователями блокадной повседневности и репрезентации я задаюсь вопросами о дискурсивных механизмах выживания: какие трансформации происходили в сознании субъектов блокадной травмы и какие нарративные механизмы отражали эти трансформации? В своем исследовании блокадной этики Сергей Яров анализирует разнообразный спектр психологических практик, позволявших блокадникам защищать свою личность от испытаний истории (причем иногда современному «наблюдателю» истории эти стратегии могут показаться противоречащими друг другу, как, например, радикальное сужение своего жизненного круга с целью экономии жизненных сил и эмпатическое служение другому, пристальное самонаблюдение и различные стратегии эскапизма)[420]
.В то время как официальная ленинградская медицина по очевидным цензурным причинам стремилась минимизировать влияние блокадной травмы на формы бытования и самоопределения субъекта в условиях блокады (так, в статье профессора В.М. Мясищева «Психические расстройства при дистрофии в условиях блокады» утверждается, что «количество случаев нервного и психического расстройства было несравнимо малым по сравнению с количеством истощенных людей, не страдавших такими расстройствами»[421]
), сами блокадники в своих свидетельствах постоянно обсуждают разрушительные последствия этой исторической катастрофы для их сознания: в многочисленных дневниках мы читаем, как блокадники наблюдают – чаще у своих близких, реже у себя – ухудшение психического состояния, нередко ведущее к полному разрушению личности и самоубийству[422].Переводчица, автор примечательно противоречивого и проницательного дневника (1911–1968) и неудавшийся, хотя и амбициозный литератор Софья Островская на протяжении самых тяжелых месяцев блокады постоянно анализирует найденный ею способ самосохранения, сопротивления катастрофе:
[29 ноября 1941 года.] События кровавой драмы разворачиваются вполне реально с полной закономерностью реальной войны, реальной осады города, реального голода. Я же, видя и зная все это, наблюдая и оценивая, переживаю все это так, словно мое участие в этой реальности само по себе не вполне реально. Я не до конца верю в возникшую неожиданно вокруг меня реальность опасности, ужаса <…> Мне очень часто кажется, что настоящее – это часы затишья, <…> а бомбежки, тревоги <…> – это, <…> что не может быть настоящим – просто потому, что для меня во всем этом ясно видны признаки неестественности, невозможности бытности такого в реале, непостижимости <…>