Мы наблюдаем у Максимова коллажное соединение разных семантических слоев: в диалоге оказываются соположены документальное воспроизведение исторических блокадных реалий, заумное письмо, связанное с воспроизведением детской речи, опустошенная, десемантизированная романтическая дикция, стилизирующая поэтический язык Вагинова. В отличие от заумных конструкций у Хармса и Введенского (где мир поэтического языка целиком является вызовом нормативной семантике), деградация смысла в тексте Максимова развивается постепенно – и в этом мы усматриваем намерение воспроизводить афатическое ухудшение, распад блокадного языка[444]
. В первой части трилогии мы видим реалистическое воспроизведение новых явлений блокадного городского пейзажа осени 1941-го – заграждений (паучками, равно как и слонами, назывались заградительные аэростаты), камуфляжа и заклеенных окон. Одним из явлений этой новой блокадной реальности является специфический конструирующий блокадный язык (противоположный деконструирующему языку фрагментации), производящий термины для новых явлений – паучки, слоны, подснежники/цветы и так далее[445]. Стихотворный документ-наблюдение в триптихе сменяется миром страшной инфантилизирующей сказки, постепенно здесь также возникают смысловые нарушения: в строках «тянулись шеи пришлецов… свернуть салазки» (салазки и шея здесь как бы «заменяют» друг друга, путаясь в жутком каламбурномВ третьей части, написанной неадекватно «бодрым» двухстопным размером, связь с исторической реальностью ослаблена, язык же сведен до романтических клише: «Ты в сердце друга и в рай поверь». За этой романтической бессмыслицей читатель может лишь угадывать сюжет стихотворения – чудесное спасение протагониста – лирического героя из клаустрофобической ситуации, его путь домой и духовное преображение в результате этого испытания. Само противоречие между формой (и романтической памятью формы) и содержанием в этой части воспроизводит динамику нарушения логики, как исторической, так и нарративной, которую обсуждает в своих воспоминаниях также и Курдов.
В блокадной поэзии друга Хармса, художника Владимира Стерлигова, оппозиция рациональное/иррациональное оказывается связанной с преодолением пространства: