Попытка постобэриута описать состояния своей личности в ситуации блокады показывает, что эта личность связана (и пародически, и болезненно-трагически) и с идеей сублимации (
В отличие от конструктивных задач дневника, задачей заумной блокадной поэзии является не перенос субъекта катастрофы в анестезированное пространство ирреальности, но воспроизведение воздействия ощущения блокадной ирреальности на процесс производства и разрушения языка и субъекта.
Поскольку все ранее обсуждаемые здесь тексты категорически не предназначались для публикации в советской ситуации и для контакта с советской цензурой, возникает вопрос: возможна ли вообще была репрезентация оппозиций реальное/ирреальное и рациональное/иррациональное в официальных текстах о блокаде? Каким образом воздействие катастрофы на психику блокадника могло стать частью официального советского блокадного текста, по своему стилю не могущего не относиться к своду стилистических и идеологических требований соцреализма, где одним из главных сюжетов был рост сознательности, а не ее распад? Удивительным образом один из вариантов такой репрезентации мы видим в повести Ольги Матюшиной «Песнь о жизни» (1946). Матюшина, вдова одного из лидеров петербургского авангарда начала века Михаила Матюшина, на склоне лет пережила ряд разительных метаморфоз. Ослепнув в результате блокадного взрыва, она из художника стала писателем, причем писателем вполне официального толка. Можно предположить, что здесь не обошлось без влияния ее квартиранта блокадных лет Всеволода Вишневского.
Мы видим в ее «Песни о жизни» систему приемов, направленных на структурирование блокадного безумия как состояния, которое происходит с Другим. При этом нарратив Матюшиной нацелен на преодоление болезни «в рамках» соцреалистического нарратива. Как пишет в своем исследовании советской субъективности сталинского периода Йохен Хелльбек, сознательность провозглашалась тем механизмом, который отвечал за контроль над личностью, превращение ее в образцового подданного и сотрудника сталинского общества[447]
. В рамках этого подхода сознательность и ее травматическое искажение оказываются в любопытных отношениях диалога: «образцовый» блокадник наращивает и укрепляет свою сознательность методом наблюдения и сопереживания тому, кто погружается во внерациональное состояние. Сопротивление блокадному безумию становится социально и идеологически обусловленной доблестью.Остранение своего Я, согласно недавним исследованиям, являлось критически важным механизмом психологического самосохранения во время блокады. Свидетели указывали на возникновение особенной, «дистрофической» личности с ее особой симптоматикой. Примечательный взгляд на эту проблему выражен, например, в дневнике архитектора Эсфири Левиной: