Дунаевский пришел в полную ярость. Чуда не получалось. Выяснилось, что для того, чтобы это количество сетки засверкало, нужно усилить источники света в сотни раз. Для этого понадобилось бы чудовищное напряжение, которого невозможно было добиться. Даже во сне. Эрдман потерпел полный провал как сценограф».
Свою долю «шишек» получил и композитор.
Кстати, Алексеев сказал, что сдача «Полярных страстей» затягивается из-за Дунаевского: он постоянно переделывал музыкальный материал.
«Идет одна из последних репетиций, — вспоминал Алексеев, — Ярон закончил с оркестром свой танец и подходит к нам.
Дунаевский говорит:
— Это не пойдет.
— Что не пойдет? — удивляется Ярон.
— Этот номер, — отвечает Дунаевский. — Музыка.
Ему, оказывается, с самого начала это место не нравилось. Оно представлялось ему скучным, и сейчас он окончательно убедился в том, что это никуда не годится и не пойдет.
Ярон, задыхаясь от танца и от злости, вопрошает:
— Как — не пойдет? С тобой нельзя работать. Дирекция торопит. А у тебя одни задержки.
Дунаевский твердо говорит:
— Никакой дирекции и никакой задержки. Завтра принесу.
И действительно, новый танец оказывается веселей, эксцентричней.
Григорий Ярон кричит Дунаевскому:
— Вот видишь! Лучше. А ты орал: дирекция — задержка.
Дунаевский:
— Я?
И начинается словесная потасовка».
В 1929 году во время работы над «Полярными страстями» наступила новая полоса в жизни композитора. В дело вмешались маленькие человечки с пухлыми щечками, вооруженные луком со стрелами. Подробности нашествия этих пухлых человечков в письме самого Дунаевского от 28 августа 1929 года.
Летом он отправляет свою гордую дворянку Бобочку в ее «родовое имение» — домой в Андреевку. Дунаевский, оставшись один, тут же попадает в «историю». «Увлекся», оказался «жертвой». Да еще и сам рассказал обо всем Клавдии — сестре Зинаиды.
Интрига запутана, да дело вовсе и не в ней, а только в силе переживаний. В душевной смуте, которая унесла покой. Говорить об этом было бы вовсе ни к чему, если бы все это не стало тем «сором», из которого рождались волшебные мелодии. Любая душевная травма не остается не замеченной вдохновением. Поэтому приходится об этом вспоминать.
Оставшись один, Дунаевский увлекся актрисой Лидией Петкер, женой актера Павла Поля, которая работала в Театре сатиры. Целый день вместе — работа, вечером — отдых. И при этом Дунаевский — влюбчивый, эмоциональный — один. В какой-то момент он поддался миражу, очарованию, а затем имел неосторожность рассказать об этом Клаве. В ответ Клава написала обо всем сестре в Андреевку.
Бобочка прислала Исааку Осиповичу гневное письмо, требуя объяснений. Дунаевский срочно пишет ей «покаянное» письмо:
«…Бывают, конечно, всякие настроения, и им, пожалуй, иногда следует давать выход наружу. Но это понятно лишь тогда, когда видишь друг друга, когда можно немедленно возразить, опровергнуть ненужные слова. Ты мне уже писала письмо, безусловно, под дурным настроением и упустила из виду, что должно пройти не менее восьми дней, чтобы до тебя долетели мои ответные слова. Может быть, тебе доставляет удовольствие вариться в глупых подозрениях. Про себя этого не скажу. Так вот, моя родная, несмотря на твои все письма, моя любимая, единственная, видимо, тебя очень легко столкнуть в яму недоверия и подозрения. Это только лишний раз доказывает, что ты не очень слепо мне веришь. Да и как тут верить человеку, у которого такое ужасное прошлое, который даже при жене целые дни, вечера пропадает у женщин. Легко вообразить, каков он в отсутствие жены.
Легкая „информация“ досужих людей, плюс собственное воображение дополняют всю картину жизни современного „вдовца“. А вот ударить бы этих информаторов по языку, да так, чтобы у них раз и навсегда пропала охота втираться в чужие отношения. К сожалению моему и к удивлению, на этот раз информатором является твоя собственная сестра, которая единственно с моих же слов могла тебе рассказать о моем заместительстве Поля у Петкер. Видимо, долгое жительство в общежитии „Эрмитажа“ наложило сильный отпечаток на ее натуру. И она пошла по стопам мамы Нади, а я считаю до этих пор, что она не имеет права так отвечать на твои заботы о ней. Она должна была немного пощадить твое самочувствие и нервы. Вряд ли в основе ее сплетен могут лежать какие-либо благородные побуждения.
Мне даже смешно говорить всерьез о Петкер. Еще смешнее в какой-либо степени опровергать твои слова. Не это грустно, а грустно то, что ты не веришь мне. Что четырехлетняя жизнь со мной не научила тебя находить во мне то, что, как мне казалось, было очевидно. А очевидно вот что…»
И тут он излагает ключевую фразу, определившую их отношения, несмотря на все душевные смуты, постигшие обоих: