Паулиненштрассе. Штойбенштрассе. Розенштрассе. Грюнвег. Здесь, значит, я уже была — если, конечно, напрячь фантазию. Я — в биологическом смысле слова: яйцеклетка, бластула, зародышевый листок. Во всяком случае, Августа предположила, что никаких уж таких особенных мер для охраны покоя будущей матери в те дни еще не предпринималось, за исключением того, что Ц. А. снимал для нее комнату в каком-нибудь пансионе, куда на время перебирался из своего отеля и сам. Детская коляска, которую хозяин висбаденского магазина для новобрачных рекламировал в своем письме в Гольштейн как
Августа искала среди вилл ту, где начиналась ее жизнь. Зацепок у нее не было никаких: ни названия улицы, ни номера дома. Она знала только, что в дни ее зачатия они жили рядом с парком в каком-то из этих особняков: в угловой комнате с эркером, за семь с половиной марок, включая питание. С балкона они глядели на парк. В комнату была проведена вода, а над дверью швейцарской висел стеклянный щиток с номерами, загоравшимися, когда кто-то из постояльцев требовал прислугу. В коридорах стояли цветы в горшках, и на ужин подавали рыбу. Почему-то Августа была убеждена, что Ц. А. и Олимпия питались именно рыбой, скорее всего форелью.
Респектабельный дом? Это с какой стороны посмотреть. А с эркером здесь был каждый особняк, и во всех садах росли магнолии и сирень. Ц. А. оставил довольно неопределенное описание, которое Августа с успехом могла отнести к множеству домов. Из-за этого возникало нечто вроде ощущения родины, но оно дается тебе с трудом, согласись, чего уж там.
В Висбадене вокруг Олимпии увивались офицеры. Она сияла от счастья. Будь ее воля, она бы и вовсе не уезжала отсюда.
А после она, конечно же, стояла в ночной рубашке на балконе и, роняя слезы, махала рукою Ц. А., который, махая ей в ответ, исчезал в переулке. Когда Олимпия уехала в Гольштейн, Ц. А. потом еще долго, проходя вечерами мимо знакомого дома, глядел на балкон, за окнами которого жили теперь совсем чужие люди. У него в номере, на ночном столике, стояла фотография Олимпии: целовал ли он ее?
В Айнхаузе фотография Олимпии занимала место уже не на ночном столике, а в кабинете. Сидя один, пьяный, он брал ее с книжной полки и осыпал поцелуями. Это происходило ночью — а не утром, как в Висбадене, когда он, поднявшись с кровати, сразу тянулся к фотографии. Однажды Августа рассмотрела ее на свету. На стекле, против бумажного рта, был различим полный отпечаток губ Ц. А. Олимпия — молодая, снятая вполуоборот. Маленький рот закрыт. Взгляд устремлен вдоль линии правой руки в пол: поза, которая не отстраняет, но и не приглашает.
Рассматривая на свету фотографию Олимпии, Августа испытывала такое чувство, будто вскрыла чужое письмо. Ей вспомнилось, как Ц. А. читал в ванне «Плейбой»», как произносил монологи о прекрасных женщинах в дальних странах, как из любопытства захаживал на стриптиз, как искал спасения в виски.
Фраза «Я люблю свою жену»» была таким же фетишем, как и его поцелуй на стекле фотографии.
Августа поставила фотографию на прежнее место.
С изгиба аллеи Августа посмотрела на расположенный под горою парк. Деревья под тяжестью лепестков. Порыв ветра — и воздух стал бы в бело-розовую крапинку. Но было безветренно. Было просто тепло.
Я: обещание. Я: материальная стабилизация. Я: гарантия этой стабилизации.