Лора опять подошла к окну и, не оборачиваясь, сказала: Петер, оставь лампу в покое, на улице еще день! — а потом Августе: Его последнее открытие — выключатель. С самого утра я торчу у окна, а он у меня за спиной включает лампу. Я иду и выключаю, но стоит мне вернуться к подоконнику, как он опять за свое. Я могла бы выдернуть вилку из розетки, но мне кажется, это будет что-то вроде обмана.
Они переглянулись. Вдруг Лора округлила глаза и сказала: Ты, наверное, считаешь, что я ухожу от разговора.
С чего ты взяла?
Ну ладно. Я вот думала, говорить тебе или нет.
Что?
По-моему, ты не оставила отцу другого выбора, кроме как выкрикнуть эту дичь.
Может быть, сказала Августа. Мы оба не оставили друг другу выбора. Он был в такой ярости, словно ждал и наконец дождался повода сказать это.
Тогда он сам виноват в своей смерти, сказала Лора.
Августа не ответила. Она смотрела в окно, видя краешком глаза Лору, которая стояла скрестив на груди руки.
И когда тебе снова надо быть в школе?
Лора обернулась к Августе: Сейчас я на больничном. Во вторник иду в клинику, на повторное обследование. А Петеру она сказала: Да оставь же ты в покое лампу, Петер, нам и так светло! Может, поспишь чуточку? Давай-ка я уложу тебя в кроватку, а как придет Герман, разбужу. Тогда все вместе и сядем ужинать.
Малыш не ответил, только понурил голову, но, когда Лора взяла его за руку, покорно пошел с нею. В дверях Лора сказала: Сейчас поставлю чай.
Если прищурить глаза, часы Германа можно было принять за коллекцию бабочек. В комнате стояла тишина, лишь снизу поднималось ровное гудение улицы; откинувшись на спинку дивана, Августа щурилась на стену перед собой. Вдруг она услышала, что какие-то часы все-таки тикают; какие именно, она понять не могла; возможно, одни из тех, что были без стрелок. Августа напрягла слух: часы Германа тикали по-другому, чем часы в Айнхаузе — настенные, напольные, настольные, каминные, с амурами, или рыба с часами под стеклянным колпаком. В Айнхаузе неисправных часов не было, все они — на лестнице, в коридорах, в гостиных — ходили. Они показывали разное время, но ходили. Ночью било и звенело: бесконечный перезвон, начинавшийся на лестнице и шедший дальше, из одного коридора в другой. Под стеклянным колпаком всходила на эмалевом небе белая луна, кружились влюбленные парочки, а когда останавливались, их заводили заново. Бой часов возвещал: каша! В шесть. В семь: рыбий жир. Ну-ка, Хензель[83]
, дай пальчик! Хензель замирал от ужаса, но подавал палец, не желавший становиться жирным, облизывал его, рыбу ел отдельной вилочкой и отдельным ножом, картошку не резал, фужер брал только за ножку и в доме никогда не свистел. Хензель, пальчик! Он подавал.Ты что, задремала? — спросила Лора, ставя чайник на стол.
Нет-нет, я просто задумалась.
О своем отце?
Да, но, возможно, и о твоем тоже.
Все они несчастны, наши отцы. Все?
И даже пользуются этим. Разве по ним не видно? Стоит им почувствовать себя хоть капельку несчастными, как они уже спешат обратить это к своей выгоде. Они сразу чувствуют, что еще что-то значат. Вопрос только — что? И почему им надо вечно доказывать свое место?
Им крепко досталось от жизни, сказала Августа.
Ты о чем? О том, что они жили при Гитлере? Лора усмехнулась. Мой отец любит повторять: По крайней мере в стране тогда был порядок. Твой тоже?
Нет. Он был противником Гитлера, но никак против него не боролся.
Лора сказала: Видимо, бороться против Гитлера было и в самом деле очень трудно.
Еще бы! Ведь был порядок, сказала Августа. Но уж после войны им ничто не мешало.
Лора звонко рассмеялась: После войны они как раз тем и были заняты, что восстанавливали порядок!
И Ц. А. всегда говорил о порядке. Однажды я спросила его: Какой, собственно, порядок ты имеешь в виду? Он ответил: Я вспоминаю времена до Гитлера. Я спросила: Значит, Веймарскую, республику? Он сказал: Нет, до нее. Я сказала: Но тебя же тогда и на свете не было, ведь не первую же мировую войну ты подразумеваешь!
И что он ответил?
Ничего. Однажды он действительно попробовал навести порядок, сразу после войны. Он вернулся из плена, дом переполняли беженцы, и со своим отцом, который в ту пору был еще жив, он ладил довольно скверно. Тогда он уехал то ли во Фленсбург, то ли в Хузум, снял комнату и начал писать. Он пытался разобраться в самом себе и в том, что произошло при Гитлере. Кое-что в его книге написано совсем неплохо, подмечено очень точно, однако — и это-то привело меня в ужас — ни разу он не попытался копнуть глубже, вникнуть в причины. Он старался себе не лгать — и в то же время повторял эти тошнотворные, вдолбленные ему словесные клише, сыпля выражениями из уландовских баллад, речей в офицерском собрании и ура-патриотических газет кайзеровских времен. Он даже не ощущал этого, не замечал, что язык этот губит его намерение, лишает написанное малейшей искренности, и в итоге все приобрело тот вид, какой и должно было приобрести. Он лишь толок воду в ступе.
Мы тоже, сказала Лора.
Уж не думаешь ли ты, что так и надо?
Нет, сказала Лора.