Едва отослав их, Наполеон тотчас вернул Коленкура, которого уважал не больше, чем Макдональда, но которому привык доверять. Все следы гнева исчезли. Он объяснил, насколько удовлетворен поведением Макдональда, который в эту минуту вел себя, будучи давнишним врагом, как преданный друг, со снисходительностью отозвался о переменчивости Нея и добавил, выразившись в отношении своих соратников со слегка пренебрежительной мягкостью: «Ах, люди, люди, Коленкур!.. Мои маршалы постыдились бы вести себя как Мармон, ибо говорят о нем с негодованием, но досадуют, что позволили ему настолько обойти себя на пути фортуны… Разумеется, им хотелось бы, не бесчестя себя, как он, обрести те же заслуги в глазах Бурбонов».
О Мармоне он говорил с печалью, но без горечи. «Я обращался с ним как с ребенком, – сказал он. – Мне нередко приходилось защищать его от товарищей, не ценивших его ум и судивших о нем по тому, каков он в сражении, ни во что не ставивших его военные дарования. Я сделал его маршалом и герцогом из личной симпатии, из снисхождения к воспоминаниям детства, и должен сказать, что рассчитывал на него. Он единственный, быть может, о чьем отступничестве я не подозревал, но тщеславие, амбиции и слабость его погубили. Несчастный не ведает, что его ждет: его слава поблекнет.
Я более не думаю о себе, поверьте, моя карьера окончена или же близка к окончанию. Да и разве хотелось бы мне ныне править людьми, уставшими от меня и спешащими отдаться другим? Я думаю о Франции, которую ужасно оставлять в таком состоянии, без границ, когда она имела такие прекрасные границы! Это одно из самых горестных унижений, Коленкур, свалившихся на мою голову. Оставить Францию столь малой, когда я хотел сделать ее столь великой! Ах, если бы эти глупцы не оставили меня, я за четыре часа вернул бы ей величие, ибо, поверьте, союзники на их нынешней позиции обречены на гибель. Несчастный Мармон помешал. Ах, Коленкур, как радостно было бы возвысить Францию за несколько часов! Что же теперь делать? У меня осталось около 150 тысяч человек, – с теми, кто у меня здесь, и с теми, кого привели бы Евгений, Ожеро, Сюше и Сульт. Но мне пришлось бы передвинуться за Луару, увлечь за собой неприятеля, беспредельно усилить разорение Франции, подвергнуть испытанию верность многих, кто окажется, быть может, не лучше Мармона, и всё это ради продолжения правления, которое, как я вижу, подходит к концу. Я не чувствую себя на это способным.
Конечно, всё можно было бы восстановить, продолжив войну. До меня отовсюду доходит, что крестьяне Лотарингии, Шампани и Бургундии истребляют отдельные подразделения. Народ вскоре возненавидит неприятеля;
в Париже утомятся великодушием Александра. Царь умеет очаровывать, он нравится женщинам, но даже столь любезный победитель вскоре возмутит национальные чувства. К тому же приближаются Бурбоны, и Бог знает, что за ними последует! Сегодня они хотят примирить Францию с Европой, но что будет с ней самой завтра! Бурбоны несут внешний мир, но внутреннюю войну. Не далее как через год вы увидите, что они сделают со страной. Талейрана они не оставят и на полгода…
Есть много шансов на успех в продолжении борьбы, шансов политических и военных, но ценой ужасных невзгод… Впрочем, пока нужен не я. Мое имя, мой образ, мой меч – всё это наводит страх. Надо сдаться. Я вызову маршалов, и вы увидите их радость, когда я избавлю их от затруднения и позволю им поступать, как Мармон, не платя за это честью».
Полная отрешенность и снисходительность к людям происходили от величия духа и осознания собственных ошибок. Если неутомимые соратники Наполеона в самом деле были тогда столь утомлены, то это потому, что он достиг предела человеческих сил и не смог остановиться на мере людей и вещей. Устали не только они, устал весь мир, и отступничество не имело другой причины.
Затем Наполеон заговорил об уготованной ему участи. Он согласился на остров Эльба и выказал необычайную сговорчивость в том, что касалось его лично. «Знаете, – сказал он Коленкуру, – мне ничего не нужно. У меня было 150 миллионов, сбереженных с цивильного листа, которые принадлежали мне, как принадлежат служащему сбережения с жалованья. Я всё отдал армии и о том не жалею. Пусть предоставят средства на жизнь моей семье, только это мне и нужно. Что до моего сына, он станет эрцгерцогом, и, быть может, это для него лучше, чем французский трон. Сумел бы он на нем удержаться? Но мне хотелось бы Тоскану для него и его матери. Такое расположение поместит их в соседстве с островом Эльба, и тем самым я получу средство видеться с ними».