У женщины были необычайно густые брови; а волосы, наверное, совсем нельзя показывать — желтая кашемировая шаль колебалась на них, как кофточка на груди. Руки у ней были голы выше локтей, у изгиба кисти — маленькие розовые морщинки.
Таким же густым, как ее брови, голосом она спросила:
— Не узнаете?
— Вы когда сюда пришли? Вы актриса, что ль?
Из кармана у ней торчала бумага, — Запус подумал: "роль".
— Играю. Я вас давно в сенях ждала, когда вы с товарищем Мироновым…
— Я же не велел никого пускать.
— Я в сенях, Василий Антоныч. А потом, вижу — вы без портфеля пошли, — значит, вернетесь. Я бы подошла, да Миронова боюсь.
— Миро-о-нова! Товарища Миронова?
На лице у ней почти не было загара: Запус бы должен помнить такие лица. Он покачал головой:
— Не помню.
Она обиженно подвинула ему портфель. Запус подвинул стул и поглядел на ее словно намеренно сгибающиеся пухлые руки. Она улыбнулась. Губы у ней гнулись как-то через все лицо, она опустила ресницы, словно любуясь на свою улыбку.
"Ба-аба!" — подумал Запус и снял фуражку.
— Меня Олимпиадой зовут… мама у меня просфирня.
Запус покраснел:
— Просфирня?… да… ну, как, жива она?
— Ничего, слава богу. У нас теперь тихо…
— Тихо?
Запус опять покраснел и удивленно, глядя на ее губы, переспросил:
— Тихо?…
Олимпиада убрала руки, но вместо этого метнулись от порозовевших щек к неизменным черным бровям длинные, как перья, ресницы:
— Тихо… совсем никого нет. Он рассмеялся.
— Здесь холодно, я люблю в артистической комнате сидеть, там диван есть.
Он поколебал столик, зацепил двумя пальцами портфель и, помогая Олимпиаде спуститься со сцены, ответил:
— Меня машина ждет, митинг.
Олимпиада пожала ему руку в сенях и на деревянный тротуар выскочила далеко впереди Запуса.
"Завтра, что ль, ее позвать?" — подумал Запус. Портфель скользнул из пальцев. Шофер подпрыгнул, схватил портфель и, шлепнув по нему рукой и подмигивая на уходящую, воскликнул:
— Тепла-а…
Все же Запусу было приятно, он еще раз поглядел ей вслед.
— По частям его резать мало, а не то что пристрелить, — со злостью сказал шофер, берясь за руль.
— Кого?
— Мужа ее, Трубычева — чернобандиста.
— Чьего мужа?
— А ее, вот этой, ишь вертит!.. Шофер указал на Олимпиаду.
— Стой!
Женщина обернулась и улыбнулась очень весело, Запус подбежал к ней"
— Я вас никогда не видал?
— Нет.
— Я подумал: вы поете.
— Никогда.
— Так вы жена?…
— Жена.
— И можете?
— Я же вам говорила. Я же пришла…
Шофер разозленио обернулся на оклик Запуса. Машина помчалась к яру, к пароходу "Андрей Первозванный".
И все такая же золотисто-телесная рождалась и цвела пыль. Коровы, колыхая выменем, уходили в степь. На базар густо пахнущее сено везли тугорогие волы. Одинокие веселоглазые топтали пески верблюды, и через Иртыш скрипучий паром перевозил на ученье казаков и лошадей.
Кирилл Михеич ругал на постройке десятника. Решил на семнадцать церквей десятников выписать из Долони — там народ широкогрудый и злой. Побывал в пимокатной мастерской: кабы не досмотрел, — проквасили шерсть. Сгонял за город на кирпичные заводы: лето это кирпич калился хорошо, урожайный год. Работнику Бикмулле повысил жалованье.
Ехал домой голодный, потный и довольный. Вожжой стирал с холки лошади пену. Лошадь косилась и хмыкала.
У ворот стоял с бумажкой плотник Горчишников. Босой, без шапки, зеленая рубаха в пыли, и на груди красная лента.
— Робить надо, — сказал Кирилл Михеич весело. Горчишников подал бумажку:
Исполком Павлодарского уездного совета РКС и К. den. извещает гр. К. Качанова, что… уплотнить и вселить в две комнаты комиссара чрезвычайного отряда тов. Василия Запуса.
Августа…
Поправил шляпу Кирилл Михеич, глянул вверх.
На воротах, под новой оглоблей прибит красный флаг.
Усмехнулся горько, щекой повел:
— Не могли… прямо-то повесить, покособенило.
Птице даны крылья, человеку — лошадь.
Куда ни появлялся Кирилл Михеич, туда кидало в клубах желтой и розовой пыли исправничью лошадь "Император".
Не обращая внимания на хозяина, давило и раскидывало широкое копыто щёбень во дворе, тес под ногами… И Запус проходил в кабинет Кирилла Михеича, как лошадь по двору — не смотря на хозяина. Маленькие усики над розовой девичьей губой и шапочка на голове, как цветок. Шел мимо, и нога его по деревянному полу тяжелее копыта…
Семнадцать главных планов надо разложить в кабинете. Церковь вам не голубятня, семнадцать планов не спичечная коробочка. А через весь стол тянутся прокламации, воззвания: буквы жирные — калачи, и каждое слово — как кулич — обольстительно…
Завернул в камору свою (Олимпиаду стеснили в одну комнату) Кирилл Михеич, а супруга Фиоза Семеновна, на корточки перед комодом присев, из пивного бокала самогон тянет. А рядом у толстого колена бумажка. "Письмо!"
Рванул Кирилл Михеич: "Может, опять от архитектора?" Вздрогнула сквозным испугом Фиоза Семеновна.
Бумажка та — прокламация к женщинам-работницам.
Кирилл Михеич потряс бумажкой у бутылки самогона, сказал-:
— За то, что я тебя в люди вывел, урезать на смерть меня хошь. Ехидная твоя казацкая кровь, паршивая… Самогон жрать! Какая такая тоска на тебя находит? Питаешь то архитектора, то комиссара?…