Усталые бледно-розовые выплывали из утренней сини росистые крыши. Сонные всколыхнулись голуби. Из-под навеса нежно-дремотно пахнуло сеном, — работник Бикмулла выгнал поить лошадей. Вздрагивая и фыркая, пили лошади студеную воду из долбленого корыта.
Бикмулла спросил Кирилла Михеича:
— Пошто встал рано? Баба хороший, спать надда долга. А ли ты тожа бежать с баба хочешь?
Он чмокнул губами и сильно хлопнул ладонью лошадь.
— Широкий хозяйка, чаксы. Бежать легко.
На разговор вышел из пимокатной Михей Поликарпыч. Он потянулся, поддернул штаны и спросил:
— В бор не поедешь?
— Зачем?
— Из купцов много уехало. Чтоб большаки не прирезали.
Бикмулла стукнул себя в грудь и похвалился:
— Большавик. Мой тоже большавик!
— Молчи ты уже, собачка, — любовно сказал Поликарпыч. — Большавик нашелся.
— Не могут жить, — сказал Кирилл Михеич отцу. — Поди плати Бикмулле какие хочешь деньги — я в
степь от таких страданий уехать хочу. Пускай везет.— Не повезет, он еще Артюшку выдаст.
— Плати и за Артюшку.
Поликарпыч так и сказал Бикмулле.
Бикмулла покраснел и стал ругаться. Он обозвал.
Поликарпыча буржуем, взнуздал лошадь и поехал в джатаки — пригородные киргизские поселки. Он едет митинговать. Артюшку же не выдаст по старой памяти. Так и впредь рассказывай.
— Возьми ево! Воображат. Разозлился. Тоже о себе мыслит.
— А Фиоза? Погибнет?…
— Никто ее не тронет. — Поликарпыч подмигнул. — Она удержится, крепка.
— Строить надо. Подряд на семнадцать церквей получил.
Густо заревел пароход. В сенях звякнуло — выбежал Запус, махнул пальцами у шапочки и ускакал. Лошадь у него была заседлана Бикмуллой.
— Бикмулла стерва, — сказал Поликарпыч. — Пароход ихний орет. Должно, сбор, ишь и киргиз-то удрал, — должно, своих собирать. Прирежут всех, вот тебе и церкви… семнадцать.
— Таки же люди. Простят.
— Дай бог. Мне тебя жалко. Стало быть, не понимашь ты моих родительских мук. Ну, и поступай.
Фиоза Семеновна тоже поднялась. Ходила по комнатам, колыхая розовым капотом, — шел от нее запах постели и тела.
— Умойся, — сказал Кирилл Михеич.
Лицо у нее распускалось теперь поздним румянцем- густым, по бокам ослабевших щек. Нога же стучала легче и смелее. И где-то еще пряталось беспокойство, за глазом ли, за ртом ли, похожим на заплату стертого алого бархата.
Тонкая, как паутина, липкая шерсть взлетала над струнами шерстобойки.
Кисло несло из угла, где бил Поликарпыч шерсть. И борода у него была, как паутина — голубая и серая.
Кирилл Михеич лежал на кровати и говорил:
— Ты в дом-то почаще наведывайся. Бабы.
— Аль уедешь?
— В бор? Лешева я там не видал? Раньше не мог, теперь поздно.
— Поздно? Убьют тебя, ты как думаешь?
— Я почем знаю, — с раздражением ответил Кирилл Михеич.
Поликарпыч свалил шерсть в мешок и, намыливая руки, сказал:
— Надо полагать, кончат. Царство небесно, все там будем.
— Чирей тебе на язык.
Поликарпыч хмыкнул:
— Ладно. Жалко? А того не ценишь, что в Усть- Монгольске твои мощи будут. Ни одного мученика по киргизской степе. Каки-таки и места… Меня в житии упомянут.
Он хлопнул себя по ляжкам и засмеялся. Кирилл Михеич отвернулся к стене…
Поликарпыч спросил что-то, надел пиджак и ткнулся к маленькому в пыльной стене зеркалу.
— Пойду к бабам. Што правда, то правда — от таких баб куда побежишь? Сладше раю… Вот мне легко: хозяйства и заботы мало…
— Иди, ботало! Вот на старости лет…
Вспомнил Кирилл Михеич — давно книжку читал.
"Красный корсар". Пленных там вешали на мачте. Подумал про о. Гавриила: "А мачта мала такому" Звал опять к себе настойчиво о. Гавриил. И никак не мог вложить в память ясно: выдержит мачта или нет Красят их синей краской, мачты существуют для флага. Флаг, конечно, легче человека…
И еще вспомнил — пимокатню пермских земель. Там, должно быть, читал "Красного корсара". С тех времен книги видел и читал только конторские: с алыми и синими графками. Сверху жирно — "дебет, кредит". Все остальное — цифры, как поленья в бору — много…
Пристроечка в стену флигелька упирается. Так что с кровати слышно-могучим шагом, гремя половицами, идет Фиоза Семеновна. А легче-то, должно быть, Олимпиада или, может, отец.
Ржет лошадь: протяжно и тонко. Должно быть, не поили. Вечер по двору — синяя лисица. Медов и сладостен ветер — чай в такую погоду пить, а здесь по мастерским прячься. И от кого?… В своем доме.
Лошадь жалко-не человек, кому пожалуется. Натянул сюртук Кирилл Михеич, приоткрыл лопнувшую зеленую дверь.
По двору — топот. К пригону. Насвистывая, ввел кто-то лошадь. Звякнуло железом. Сапоги заскрипели. Потом стременами, должно, тронули.
В щель пахнуло лошадиным потом, — и голос Запуса:
— Старик, спишь?
Вскочил Кирилл Михеич в кровати. Натянул кое- как одеяло. Дверь подалась, грохнулась на скамью тяжесть — седло.
— Спишь?
Свистнул. Зажег папироску. Сплюнул.
— Спи. Огонь напрасно не гасишь, пожар будет. Я погашу. Я думал с тобой в пешки сыграть.
Дунул на лампу и ушел.
Еще за стеной шаги — расписанные серебряным звоном. Смех будто; самовар несут — Сергевна ногами часто перебирает.
И такой же нетленный вечер, как всегда. И крыши — спящие голуби.