Телеги под навесом, пахнущие дегтем и бором. Земля, сонная и теплая, закрывает глаза.
А душа не закрывает век, ноет и мечется, как зверь на плывущей льдине.
Мелко, угребисто, перебирая руками, точно плывет — Поликарпыч.
— Хозяин прикатил. Видал комиссара?
— Видел.
— Хохочет. Михеича, грит, у парохода приметил… На коленях молился.
— Брешет, курва.
— Ты ему говори. Я, грит, ему кланяюсь, — ен и не идит. Освободители-и!.. Куды, грит, сейчас изволил отбыть?., Фиоза-то…
— Ну?…
— Вместе с Олимпиадой ржет… Я ее в бок толкаю, а она брюхом-то, как вальком, так и лупит, так и лупит. Ловко, панихида, смеется. Поди, так штаны лопнули.
Кирилл Михеич потер ладони-до сухой боли. Кольнуло в боку. Вздохнул глубже, присел на скамейку, рядом с седлом. От конского запаха будто стало легче.
— Тебе б, пожалуй, парень, пойти в добровольную. Мало ли с кем не бывает, а тут за веру.
— Иди ты с ними вместе…
— Материться я тоже могу. Однако, грит, введены в город военные положения, чтоб до девяти часов, а больше не сметь. Вроде как мобилизация…
Ладно!.. Я ему говорю — ваше трепание одобряю. Очень прекрасно… Выпил я чай и отправился. Ступай и ты. Баба мне Фиоза-то: "Пусть, грит, идет…" Пошел, что ли?…
— Не лезь! — крикнул Кирилл Михеич. — Не пойду. Тошно смотреть.
Поликарпыч посмотрел на захлопнувшуюся дверь. Поправил филенку и сказал:
— Капуста…
Стоял Кирилл Михеич, через палисадник подсматривал в окно своего кабинета.
Опять, как утром, — самовар бежит, торопится — зверь медный. Плотно прильнув к столу, Фиоза Семеновна подлым вороватым глазом — по Запусу. И жарче самовара — в китайском шелке дышат груди. Рот, как брусника на куличе… Смеются.
У Олимпиады глаза — клыки, Фиоза смеется — в ноги, — скатерть колышет, от смеха такого жилы, как парное молоко, вянут…
А по городу скитается атаман Трубычев… Господи!.. Сколько дано человеку страху.
Харкнул Кирилл Михеич, отошел. Хотел было уже в комнаты, но вспомнил генеральшу, хромых офицеров и Варвару. Пригладил волос, а чтоб короче, через забор.
На стук — громыхнуло ведро, треснула какая-то корчага, и напуганный густой голос воззвал:
— Кто-о!..
Отодвинулся немного Кирилл Михеич — чтобы дверь отворять, не обеспокоить. Сказал неуверенно:
— Я, Кирилл Михеич.
— Кто-о?
— Кирилл Михеич!.. Сосед!
Громыхнуло опять что-то. Звякнуло. Из синей и жесткой тьмы крикнули сразу несколько:
— Не знаем… кто там еще на ночь? Здесь раненые…
— Ранены-ые… — давиул в двери бас. — Не лезьте. Уйдите к черту!..
Собака тявкнула, будто скрипнуло колодцем… Из песткой несло от постройки.
Дошел Кирилл Михеич до ворот, а там, прислонившись к столбу, — киргиз. Конь рядом. Чембырь прикреплен к поясу.
Киргиз обернулся и поздоровался.
И, немного пришепетывая, словно в размякших зубах, сказал по-русски:
— В пимокатной никого нет? Я видал — комиссар проехал.
Кирилл Михеич подошел и, дергая киргиза за пояс, проговорил вполголоса:
— Артюшка!.. Эта ишо что за дикорация? Ты же сказал — в степь укатишь. Поговорил с Саженовыми, и ладно. Уходи. Совестно мне за тебя страдания принимать.
— Не ори, — сказал Артюшка, быстро отцепляя чембырь, — коня надо на выстойку привязать. Нет, значит? Я пойду. По Олимпиаде соскучился.
— Умойся. В степь увезу. Весь город в степь бежит. К протоиерею пойду. Не хотел идти — замучили вы меня.
— Ну, и иди, исповедывайся.
Из своей комнаты выпрыгнула упруго Олимпиада и, махая руками под вышитым полотенцем, крикнула:
— Надо, надо!.. День будет горячий — пятьдесят потов сойдет. Сергевна, ставь самовар!..
И верно — день обрушился горячий и блестящий. Даже ядреные тени отливали жирными блестками — черный стеклярус…
Самовар на столе шипел, блестел и резал глаза — словно прыгал, и вот-вот разорвется — бомба золотая… Сквозь тело, в стулья, в одежду шел-впитывался жар и пот. Потное пахучее стонало дерево, кирпич и блестящий песок.
А жизнь начиналась не такая, как всегда. Ясно это было.
Разговоры тревожные. Тревожны неровные пятна пудры, румян и застегнутое кое-как платье.
Хрипло — задыхаясь — ревел пароход.
— Куда их? — тревожилась Фиоза.
— Плывут, что ли? Уходят? — спрашивала Олим. — пиада.
Один только Кирилл Михеич сказал:
— Дай-то, господи! Пущай!
Да за ним повторила старуха генеральша на крыльце.
У палисадника остановилась Варвара. Заглядывая в окна, говорила намеренно громко. От этого ей было тяжело, жарко, и развивались волосы на висках.
— Братья у меня уезжают в степь. У них отпуск кончился. И я тоже.
— А раны?
— Зажили. В Петербурге большевики волнуются, — порядочным людям конец. Мама очень встревожена, говорят — по Сибирской линии забастовка… Не знаете?
Ничего Кирилл Михеич не знал. Выпил положенные четыре стакана чая, вытер лоб и подумал: "Надо идти". А идти — известно куда. На постройке — из окна, из палисадника видно — нет рабочих. Нет их и на казачьей площади — все у парохода. Туда же верхами промчались киргизы-джатачники.
Потоптался у плах. Зачем-то переложил одну.
У кого спросить? Кто знает истину?… Бумаги летят, как снег, — засыплет буран смертельный. К За-. пусу как подступить? Был бы человек старый, степенный — а то мальчишка.