Этим я и заканчиваю историю жизни Васьки Запуса и описание его гибели в песках Голодной степи, в долине, называемой Огород богородицы.
КНИГА ТРЕТЬЯ
Глава первая
— Спасибо, так сказать, заранее, — визгливо сказал мне вдруг пассажир, сидевший напротив. — Сары медной не имеете? Медной мелочи, так сказать. Разменять мне необходимо полтинник.
Мне трудно было его рассмотреть: бурая горячая пыль закавказской степи плотно, как ставнем, прикрывала окна. Были сумерки.
Пассажир, заметив мой взгляд, тщетно попытался протереть окно. Я разглядел юркие и большие его глаза и частую улыбочку.
— Откройте…
Тогда пассажир поспешно взглянул на своих соседей. Первый — сонно-белобрысый красавец, стриженный в скобку, дремал, облокотившись о столик, а баба — молчаливая, широкогрудая, с огромными, щекочущими сердце ресницами, внимательно разглядывала мои очки. Она уже, как я успел заметить, много спала, и во сне капризно приподымала верхнюю губу, обнажая ровные и белые, как березы, зубы.
— Открой; не украдут, — сказала она лениво, даже не взглянув на большеглазого. Тот, пристально и тоскливо глядя на бабу, поспешно — словно окно было в душу — дернул за ремни. Стеклянно-резкий ветер опалил наши гортани. Поезд на минуту задержался на полустанке. Возгласы беспризорных раздались под окном.
— Што ж, не серебро же вам! — крикнул им огорченно мой сосед.
— А ты серебро, — раздался спокойный голос бабы. — Плодить умеете…
Соседи мои все время пути питались булками и чаем, о деньгах говорили с завистью и нежностью.
Но тут юркий сосед вдруг быстро бросил в окно сначал двугривенный, а позже — полтинник. "Ну, тут неспроста", — подумал я и стал присматриваться. Я уже лег на верхнюю полку, и, дабы говорить со мной, Галкин Павел Петрович (как узнал я позже) поднимал лицо свое кверху, вровень с полкой. Я узнал припухшие веки сладострастника, тонкий длинный рот завистника и болтуна, а в нем исчерна-желтые зубы пьяницы и курильщика, а выше нагло мокли бледные десны кокаиниста. А вместе с тем было в нем пленительное тление мечтательности и какое-то бродячее страдание, какое бывает у старых собак, покинутых хозяином.
— Смеются… Они, братец Иванушка и сестрица Аленушка, смеются надо мной…
Он нежно улыбнулся им. Братец Иванушка, проснувшийся от толчка поезда, сурово взглянул на меня, и опять задремал.
— Если рассуждать по существу, то они, беспризорные, отца убьют "и мать спалят, если надо. Однако пятака не подать — стыдно. И подаю, хоть мы и бедностью своей слывущие… Правда, в Мугани водопровод ведут на тысячу верст?
— Канал. Не на тысячу, а на тридцать семь.
Галкин сначала как-то поспешно моргнул, а дальше вдруг широко открыл глаза и визгливо вскрикнул:
— Канал. Скажи пожалуйста, а все говорят: водопровод. А канал, по-моему, лучше. Птица осенью полетит на зимовку, тоже сядет, отдохнет, а то через такое пыльное пламя летит — перо сгорит, охотнику гольем достанется. Вот эти, беспризорные, тоже на зимовку, как птица… У птицы хоть перья, у них что — хмельная, путаная судьба…
Галкин вздохнул. Кондуктор зажег свечу. Кожа на лице Галкина как-то тоскливо" пожелтела, сморщилась. "У тебя-то тоже, видно, хмельная судьба", — подумал я.
Сумерки "был и черные, как печное цело. Вагон качало. От горячего ветра волосы мне чудились перьями. Я задремал. Сквозь сон слышался мне визгливый шепоток Галкина:
— А тебе, Аленушка, по загорбку слещить… последний раз, ей-богу…
Лещ, жирный и мягкий, вспом-нился мне, Сибирь, — и уже во сне, кажется, я понял, что значит "слещить" на тюремном жаргоне. Я, кажется, потрогал карман брюк и перевернулся на другой бок. Словно шапка — простой, круглый и мудрый сон овладел мною. Мельком, где-то позади сознания, помню: в окне вагона огромное багряное, похожее на шиповник солнце, на рамах, покрытых росой, необычайный шиповный блеск, а надо мной склоняется Галкин. Он улыбается, спрыгивает и, высунувшись в окно, любуется на восход. Голова у него мокрая и розовая…
Я проснулся поздно. Соседи мои пили чай из чайника, похожего на утюг.
— Долго, — весело взвизгнул Галкин, — долго вы спите.
Но тут началась ерунда. Услышав голос, я вспомнил восходное мое видение. Сунулся, а затем, как все обокраденные, стал перешаривать другие карманы. Два месяца кавказских мечтаний, Казбек, романтические волны Черного моря, одним словом — мои сорок восемь червонцев были вырезаны. Вагон переполошился, и больше всех суетился Галкин. Он нашел начальника поезда. Тот сразу почему-то обиделся на меня. Меня ж оскорбили его выкрашенные хноу усы.
— Надо в чека, — сказал он злобно и ушел.
На станции я не нашел дежурного по чека. (Он прибежал после второго звонка, в руке его мотался ломоть недоеденной дыни, — он хотел поехать со мной, но быстро раздумал.) В ганджинском чека спросили:
— Кого подозреваете? — и меланхолично добавили: — Обыскать мы Галкина можем, да гдэ найдэшь… Пэрэпрятал давно. В Гандже он слез, говорите… Послэдим, послэдим… А обыскать — только вам нэприятности.
Дежурный был русский, акцент у него, видимо от скуки.
Он лениво пососал кончик карандаша. Я отказался от обыска.