Саша-то дочка киновиаршая, поспать, покушать да попрыгать любила. В горницах-то тишина всегда, ладан да унынь. Собор и старики, а все веселее хоть шаги слышно. Хорошо она угощала соборы.
Гавриилу-юноше говорит перед отходом:
— Ты там хорошенько смотри, в миру-то, подробно рассказать все чтобы…
Долго смотрела вслед. И нет метели, а кажется ей — метель подымается. И жалко и радостно. Постыл, леший, а кого еще? — все они на одно лицо. Лица синие да гнилые какие-то, будто дряблая береза. А тоже в мир понеслись, как желтые листья…
Глава восьмая
Галкин вдруг вспрыгнул. Братец Иванушка давно спал, сестрица Аленушка тоже, видно, устала и вздремнула. Сны, как видно по бесстыдным ее глазам, — беспокойные, горячие. Такой же сон и сейчас, должно быть, ей привиделся. Метнулась она яро бедрами — и вскинутая юбка освободила крепкое розовое тело. Галкин исступленно посмотрел на меня — заметил ли я, не дрогнул ли. До этого я все ждал, не проговорится ли Галкин, какая ж специальность и какие термины из всех, которые он при мне употреблял, ближе его ловким рукам. А тут увидал я, как глотает он слюну, в платок харкает, словно выхаркнуть хочет свою душу. "Сгоришь ты подле такой церкви, Галкин", — подумал я. Жалко мне его стало.
— Человек из-за любви в игре козырей забудет или с руками, полными козырей, колоду возьмет да и пересдаст.
— Так ведь вот со мной-то и бывало это! — воскликнул Галкин.
"Шулер" — узнал я. Узнал, и еще жалче мне стало его.
— Здоровой девке много ли для успокоения надо, — сказал я.
— Меня девка и не интересует, гражданин. Девка, Сашенька, скажем, много что с тела сойдет, если ничего не выйдет. А герой может и жизнь и счастье потерять. Я вам сейчас о Запусе буду рассказывать.
Въезжает Запус со своим матросским отрядом в зырянское село. Баба наикрасивейшая с ведрами навстречу идет, смотрит на него от всего нижайшего почтения. Шубейка распахнута, качаются под кофтой телеса, как ведра с водой. Аж лошадь под Запусом подпрыгнула.
— Какие бабы-то на воле бродят, — говорит он.
Лошадь к ней повернул, а она вдруг в сторону шарахнулась, ведра на пол. Из-за сугроба рядом вылазит прямо на нее жидкий да большеголовый, как безмен, человечек в подряснике. Увидал церковь, сначала перекрестился двуперстно, а затем, разглядевши, сплюнул.
Запус с коня, маузер — к уху.
— Кто ты, слепыш, и откуда ты, контрреволюционное отродье?
А того больше маузера испугали сапоги щегольские лаковые (Запус их перед самым селом надел, а то все в валенках ехал). Глаз не спускает.
— Свят, свят… табашники, никониане…
— Или долгов много, или дурак. Кудрявку-бабу испугал. Забрать его, товарищи! Такая харя только и может руководителем кулацкого восстания быть.
Зыряне, как увидели раскольничьего начетчика, и на кудрявку-бабу с персидскими бровями надеяться перестали. Пробрало их с дробью. Раскольничьи доходы жалко терять, да и перед страхом — то ли согласились бы потерять. Страх хоть не тело, не дух — с крыльями, а и на нем к Бело-Острову не улетишь. Ждать, чтоб налетчик-вертун дорогу показал… знали они раскольничью твердость.
Занял Запус ту избу, куда красивая баба ведра понесла. Оставил ее с собой для ведения хозяйства, караулы пустил вокруг. Пойманного — с собой рядом: узел восстания, дескать, в нем, и начал вести красивыми словами допрос. Тот только дыхалом: "Господи, поми… госпоми…" А когда Васька закурил — грянул псалом.
— Ты мне вола не крути, я белогвардейскую хитрость с мясом прошел насквозь. Объясни, пожалуйста, что ты за шушера и где могла и от какого паука такая рожа родиться? Смотреть на тебя муторно.
А начетчик, знай, псалмы тянет.
— Хорошо, что я в следователи не угодил, зря б паек жрал.
Плюнул Запус, пельмени начал есть, хозяйку, как бумажник свой, прощупывать. Человечек в подряснике смотрит на пельмени жадно, голоден. Отворачивается от Запусовых щипальных шуток — и никак не ест. "Экая, будто окорок, красивая твердость, — подумал Запус. — Пельмени даже не ест".
Положил рядом с собой начетчика, чтоб не убег: на улицу ли, к кудрявке-бабе ли. Ревнив был Запус, как турок. Спать.
А ночь-то душная: печка пышет, на голбце баба мясами горит. Ждет Запус своего часу и никак не может понять — спит его безмен или нет. К полночи так поднял Запус голову: будто храпнул подрясник. Васька ноги с лавки, тело сразу затвердело, будто корень.
Прислушивается, а тот бормочет, как в табакерке, тоненько так.
Васька было-к голбчику, к бабе. Но победило сознание долга. Решил минуту послушать сонное бормотание. Наклонился, со рта подрясник тихонько стянул, — запах изо рта паршивый, гнилой.
Из пятого в десятое разобрать можно. Бормочет: "Братия, Белоостровье, тихая обитель… спасители веры истинной… матушка-водительница… Сашенька…, Приду… приду… разузнаю, разузнаю…, принесу… принесу…"
— Белоостровье… — сказал Запус. — А чтой-то таке за Белоостровье?
Да как тряхнет этого чудака, как пивную бутылку.
— Белоостровье, что оно?
А тот спросонья и заори:
— Ждут!..
Запус хозяйке-красавке приказал:
— Веди сюда немедленно самого красивого… с бородой!