Сверху резанула пулеметная очередь, близкая, беспощадная. Будто чудовищная швейная машинка прошила, прострочила невыносимой болью.
Костя вскинул винтовку… Лодка, зачерпнув бортом, повернула в сторону… Еще одна пулеметная очередь пробежала пузырьками у самой кормы, самолет пронесся над головой, точно хотел убежать от своего пулемета, рев мотора сделался глуше, но тут же вырос, опустился еще ниже, вонзился в голову, в спину тонким смертоносным жалом.
Самолет сделал новый заход.
А предательский свет становился ярче, разливался шире. Костя знал, что немец видит все как на ладони, этому немцу ничто не угрожает, он не боится, расстреливает холодно и деловито, может быть, скривился в презрительной усмешке…
Пусть видит, пусть!.. Повел винтовкой — пусть!
Самолет большой, черный, распластанные крылья, прозрачный фонарь и — голова… Вот он! Костя выстрелил раз, другой… А лодка накренилась и пошла по кругу.
— Костя-а!..
Налетел сбоку ветер, трепанул, взъерошил стариковскую бороду…
— На руль!
Костя бросился в корму, схватил железную рукоять…
Степан Михайлович сполз вниз, сказал необыкновенно внятным, Косте показалось — молодым, голосом:
— Держи на Зеленый мыс.
А самолет сделал новый заход…
Митя стоял на берегу, бессильно сжимал кулаки. И другие стояли. Все видели.
— Помогите… Ну, помогите же им, — горячечным шепотом повторял Митя.
Когда самолет сделал новый заход, спустился совсем низко — вот-вот вцепится, вкогтится в беззащитную лодку, — Митя закрыл лицо ладонями и заплакал.
ГЛАВА 19
Над Сталинградом, над Волгой занимался мутный рассвет. Митя сидел на бревне, возле обсохшего плотового челена, смотрел на узенькую полоску ранней зари, слушал неумолчное клокотание боя в центре города, одинокие и оттого, казалось, необыкновенно сильные удары заводского молота и думал, до чего нелепо устроена человеческая жизнь. Отец был сильный, смелый, красивый… Отца убили. Костю Добрынина… Если только чудом спасется?.. А он, Митя Савушкин, вот жив. Это зачем же?
Мальчик недоуменно глянул по сторонам. Точно ждал, что кто-нибудь ответит ему…
Но рядом никого не было.
Ночью весь берег шевелился, спешил… Слышались команды, солдаты тесали топорами, носили ящики, бревна, мешки… Сейчас, в сером рассвете, вокруг Мити сделалось просторно и пусто. Митя вздрагивал от холода, оттого, что вздрагивало плотовое челено… Митя обхватил себя за плечи, стараясь согреться, и только теперь, в эту вот минуту, понял, как одинок и несчастен. Вспомнил, что уже давно ничего не ел, впервые осознал, что никому не нужен. Упади вот сейчас мертвым, никто не пожалкует над ним, никто не вспомнит.
Отца убили утром двадцать четвертого августа, мачеха навязала два узла, глянула в сторону:
— Пойдем.
Митя проводил ее на берег, сказал:
— Я хочу остаться. Покараулю квартиру. Немцев, думаю, скоро прогонят.
Молчавшая всю дорогу мачеха заспешила, заговорила… Зашмыгала носом, всхлипнула. Попыталась по-бабьи заохать, но получилось нескладно. Сама поняла, замолчала. Потом чмокнула Митю в голову, торопливо посетовала, что он всегда недолюбливал ее, вот и сейчас не хочет уехать вместе с ней; но — бог судья — Митя волен поступать как хочет… Она тоже думает, что немцев скоро прогонят, а уж если чего, если прослышит, что в городе совсем плохо, вернется и заберет его…
Митя молча пошел прочь.
Две недели выдавали хлеб, а потом перестали, Митя ел редко, случайно. В некоторые дни не ел совсем. У него не было ни родных, ни друзей, ни близких. Хотелось увидеть Костю Добрынина, поговорить, посоветоваться… Костя был единственным, кому мог довериться во всем, до конца…
Если с Прохором поговорить? Но Прохор всегда молчит. Сколько помнит Митя, Прохор всегда молчал. Подметал, скалывал с тротуара лед, поливал цветы, деревья и — молчал. Жильцы любили дворника Прохора, лохматого, длиннорукого, небритого, но никто не мог бы, наверно, сказать — за что. Весной Прохор не ждал, когда коммунальники привезут наконец песок для детей. Он натаскивал песок ведрами неизвестно откуда. Ранним утром стучался в дверь, тихо спрашивал:
— Не ваши?
И показывал детские игрушки, забытые во дворе.
Жильцы оставляли на ночь белье на веревке, оставляли возле подъезда велосипеды, шахматы… Знали: у Прохора не пропадет. Иногда он останавливал домашнюю хозяйку, говорил:
— На базаре ноне привоз большой, сходите.
И старуху его любили. Она была невысокая, сутулая, костистая. Большая, величиной с вишню, родинка на носу делала ее похожей на бабу-ягу из детской сказки. А ребятишки любили ее. Она вытирала им носы, расчесывала волосы, по воскресеньям оделяла леденцами. Ее укоряли: «Зачем вводите себя в расход? У Прохора жалованье маленькое…» Старуха отвечала: «Ничего, нам хватает».
Она всегда была в бабьем кружке, чаще всего произносила одну и ту же фразу: «Все может быть». Словно подытоживала. Кивала, вздыхала… Только когда началась война, старуха вздернула плечи: «Не может быть!» С тех пор она каждый день произносила эти недоверчивые слова. Не верила, что немцы занимают советские города, что Красная Армия отступает, что не хватает хлеба, а Настя получила похоронку…