Модный Дом изменился: это теперь была империя в пятьдесят миллионов долларов, меньше, чем у Дома
Другие времена, другая эпоха. Лулу де ла Фалез стала главной музой. Ив, само собой разумеется, никого об этом не предупредил. Можно представить себе нервозность всех бывших соратниц Диора, тех женщин, которые научились ремеслу со «слезами на глазах». Как они должны были относиться к этой незнакомке, допущенной в святая святых, ничего не сделав, чтобы достичь этого. «Я рисовала хуже некуда, но у меня была подходящая морда и идеи», — признавалась Лулу. Когда она приступила к своим обязанностям, она просто сказала: «Я ненавижу темно-синий и люблю ярко-розовый». Ее главный опыт — это ее жизнь.
С ней студия открылась для неожиданных поставщиков-аргентинцев, которые предлагали «слегка сумасшедшие» ткани. Палома Пикассо нарисовала здесь эскизы своих первых драгоценностей: солнце, облака, стеклянные божьи коровки. «Ив Сен-Лоран — единственный француз, который заставил меня работать», — говорила она. Другие времена, другая эпоха. Так же как и Максим, ее мать, «богиня моды де ла Фалез», «Люлю», так называли ее американцы, никогда не боялась общественного мнения. Ей были смешны люди, обремененные буржуазными условностями. Как ни парадоксально, она любила порядок, доходивший до крайности, но не имела привычки сдерживать себя. Лулу воспринимала себя как поле для экспериментов. В беседе для
Тогда завязался резкий разговор. «Мне было предложено много денег, чтобы открыть модный дом. Я никогда не хотела такой жизни. Быть ответственным за модный дом означает общаться только с людьми из мира моды. Ничто, ни деньги, ни слава, не заставит меня сесть в эту добровольную тюрьму», — уверенно утверждала Максим де ла Фалез, «лучше всех одетая леди», всегда заметная на всех вечерах, рядом с Трумэном Капоте[646]
, Бейб Пейли[647] или принцессой Фюрстенбергской. «Да, это жизнь Ива, — отвечала ей Лулу. — Для меня ужасно было бы быть Ивом, потому что он никогда не может перестать работать. Впереди все больше и больше дел, а иногда он сходит с ума, потому что хочет сделать что-то другое, и он спрашивает себя, как бы нам это реализовать».Ив, наоборот, сохранил хорошие манеры мира Высокой моды. Он знал, что одни были созданы, чтобы рисовать платья, а другие — чтобы носить их. Разве в этом смысле он не сын Диора?! О его вежливости с работниками мастерских ходили легенды. Он всегда говорил девушкам «Здравствуйте, мадемуазель», верный этикету. Диор передал ему эту одержимость конструктивно и хорошо выполнять работу, как и все бывшие его соратники с авеню Монтень, которые, как и мадам Катрин, могли бы сказать: «Нет, мой пиджак не готов, мне еще нужно сделать кое-какие аккуратные мелочи». У него было это чувство профессии, ее секретов, они нигде не написаны и передаются только как опыт, с помощью наметанного глаза и набитой руки. Это особое чутье проходило сквозь все этажи модного Дома, как большая невидимая волна. Мадам Элен из отдела упаковки говорила о ткани: «Муслин длинный, он летает. Он как волосы. Вы должны положить листы папиросной бумаги, сложить, опять сложить, все проложить этими листами». Эти женщины сохранили свою неизменную гордость. Надо было видеть мадам Катрин, когда она ждала клиентку, которая опаздывала — пучок нервов. Она терзала свой желтый сантиметр, поднималась рывком, светлая коса раскачивалась в воздухе. «Точность — вежливость королей, а она даже не баронесса».