Эти разговоры не мешали, однако, врачам ежедневно являться в лабораторию со сверхплановыми анализами — иногда потому, что они забыли что-то сделать накануне, а иногда вдруг на них находило упрямство и они решали «покончить» с очередным «трудным случаем». Павел Штефанеску не отказывал, и, конечно, было удобно иметь под боком человека, который безошибочно делает анализы, когда в этом появляется необходимость.
После обеда Павел сидел у закрытого окна и смотрел во двор. На нем был толстый серый халат с линялыми красными отворотами, вокруг шеи — шерстяной шарф, на ногах — серые суконные тапочки, а на голове — связанная сестрой Марией шерстяная ермолка; откинувшись на спинку кресла, он глядел на черный холм с пучками травы; на четкие, высокие деревья на вершине холма, что размахивали голыми ветками, точно моля о помощи; на серый клочок неба, который был виден из его окна, и вспоминал, как по нему чередой проходили белые облака, как заходящее солнце освещало его кроваво-красным, розовым или золотым светом. Каким прекрасным, бесконечно прекрасным бывало тогда небо! Если случалось, что в тот момент в комнату входила сестра Мария, доктор Штефанеску, задыхаясь, шепотом просил ее приотворить окно (открыть его настежь было нельзя, потому что тогда холодный воздух бил ему прямо в лицо), — приотворить его на несколько минут, а потом снова закрыть. В эти короткие минуты, запахнув халат и закутав грудь шарфом, Павел вдыхал воздух, прилетевший с гор, из лесов, воздух, пронизанный сыростью, запахом прелых листьев, который природа посылала ему в дар, напоив его всеми ароматами, чтобы напомнить Павлу, что она здесь, в двух шагах, и вот в это мгновение принадлежит и ему, Павлу. Потом сестра затворяла окно, и, усталый и счастливый, он закрывал глаза под толстыми стеклами очков и радостно улыбался.
Доктора, назначенные на дежурство, и теперь приходили по вечерам в комнату Павла, чтобы поиграть в шахматы и развлечь его перед сном; иногда они выходили в коридор покурить или, увлекшись игрой, курили прямо в его комнате. Случалось, кто-то просил Павла поставить сонату или симфонию, и тогда он сиял от счастья, что может пережить эту радость вместе с ними, что его радость станет и их радостью. Слов он обычно не мог расслышать, за рассказами не следил — рассказы эти не интересовали его; а тут какие-то общие интересы, помимо медицинских: у него и у этих врачей был общий язык — музыка; музыка говорила от их имени, она говорила о них и для них. Павел, прикладывая ухо к динамику магнитофона, закрыл глаза и слушал, потом потихоньку открыл веки, чтобы посмотреть на окружающих его людей, чтобы увидеть и на их лицах счастье.
Когда в комнату с шумом вваливался доктор Добре, слушатели обычно исчезали. Они знали, что доктор Добре не любитель музыки, и не хотели досаждать ему. Павел, низко склонив голову, поднимал бледную руку и выключал магнитофон, потом, отдышавшись, улыбался и смотрел кроткими глазами на Добре.
Иногда кто-нибудь украдкой показывал на посиневшие ногти Павла, на его белые губы и делал Добре знаки, безмолвно спрашивая, как быть. Но Добре реагировал так, как будто вопрос был задан вслух.
— Ничего, это у него пройдет! Двадцать лет назад он тоже так испугал нас, думали, кончается человек. Ведь верно, Павеликэ?
Павел подтверждал тихим наклоном головы; казалось, он стыдился того, что не может на сей раз искренне поверить, будто и теперь у него «все пройдет», но вместе с тем не решался огорчать Добре признанием, что сейчас, может быть, он и на самом деле «кончается».
— А тогда мы ему уж и место на кладбище выбрали — в тени, среди цветов, — по его вкусу! — И доктор Добре громко и басисто рассмеялся. — Ну, а он всех нас в дураках оставил. Мало того что вылечился, еще и девушке одной голову вскружил. Что ты с Магдой учинил, Павеликэ? Крепкая такая была девчонка, бойкая, а от любви к нему таяла как свеча. И когда она растаяла, он где-то «потерял» ее; так, знаете, иногда от кошек избавляются, относят из дома куда подальше. И вернулся сюда, в лабораторию. А сестра Кларисса!.. Да ведь она чуть не умерла от любви к нему. Да, сердцеед был, каких мало!
Павел снова наклонил голову, и детская улыбка — улыбка напроказившего ребенка — появилась на его лице.
Врачи, которые всегда знали Павла одиноким, молчаливым, незаметным, видели, как он целыми днями сидит, забившись, словно мышь, в лаборатории, не могли себе представить, каким образом бойкая Магда или сестра Кларисса могли умирать от любви к нему. Но доктор Добре частенько говорил об этом, и они смеялись вместе с ним, чтобы доставить ему удовольствие.
— Кто знает, какие еще сюрпризы готовит нам доктор Штефанеску! — прибавлял доктор Мэнилэ. — Qui a bu, boira![3]
И Павел приободрялся, пытаясь внушить, что он не так скоро преподнесет им очередной сюрприз — оставит бактериологическую лабораторию без врача.