Лилиана все еще сидит за столом. «Я оставлю вас с носом!» — что бы это могло означать? Андрей как-то сказал, что ему нравится жаргон молодежи. Он находит его гибким, живым и выразительным. Он полагает, что этот язык обновляет понятия, возрождает их истинный смысл и значение. Конечно, Андрей и сам молод, ему гораздо ближе они, чем я. Постой, постой, так ли это на самом деле? Если я не ошибаюсь, Андрей мог бы быть отцом Маричике. Но не моим сыном. Но что с того, что он не мог бы приходиться мне сыном? Нас все равно разделяют столько лет, столько лет, что мне даже страшно думать о нем так, как я о нем думаю. И, может быть, достаточно одного лишь усилия, одного страдания, которое, впрочем, не сгубило бы меня, чтобы выбросить его из головы. Ага, вот и Маричика одевается. Сейчас она опять выйдет накрашенная, как уличная девка, в своей юбочке, с распущенными патлами… о, господи! Когда же я свыкнусь с этим? Уходит из дому в десять часов вечера! А ее мать заперлась в кабинете, ни о чем знать не желает. Работает. А отец… вон он, склонился над низеньким столиком, под моей тусклой лампой. А девочка уходит, вот она идет через холл, идет, оставляя за собой резкий запах духов. (Откуда у нее эти дорогие духи, мы ей таких не покупали. Господи, у меня разорвется сердце от стыда и боли!) Ушла. Винтилэ даже не поднял головы, ничего не слышит или не хочет слышать. И я промолчала, я не знаю, как с ней разговаривать. Ребенок гибнет. И виновата в этом я, я, которая любила ее больше всего на свете. Теперь я осталась одна. Я бы вышла в сад, в ночь, на холод. Может, там слишком холодно. Возьму шаль. И буду думать. Буду думать о том вечере, когда мы шли с ним через сад и он положил мне руку на плечи. И вот я уже счастлива! Среди всех несчастий, окруживших меня. Имею ли я право быть счастливой? Не знаю. Но мне нужно счастье. Столько лет я была мертвой, теперь я жива, и как хорошо, господи, быть живой! Сердце стучит у меня, как тогда. Как в тот вечер, когда он наклонился над книгой, которую я читала, чтобы посмотреть иллюстрации, и его висок коснулся моего лба. Это мгновение нужно снова мысленно пережить. Я это могу. Я снова чувствую его горячий висок. Его прикосновение было жарче любого человеческого прикосновения в мире. Нет, я все позабыла. Это было так давно, что я уже позабыла. Как долго мне казалось постыдным вспоминать об этом, мне, тетушке, которая вяжет кофточки, готовит обеды, убирает в доме. Но вдруг расцвело небо, как чудесное дерево. Я сказала: как ясно небо в этот вечер. Ты мокла под дождем, тебя знобило в зной. Теперь наступает весна. Андрей, ты сотворил вокруг меня вселенную, когда простер однажды свою руку и сказал: «Какое сегодня чистое небо, как далеко вокруг видно». Ты ничего больше не сказал, но твоя рука уже раздвинула для меня все дали, все границы мира. Ты стал для меня новым творцом мироздания. Это было как дождь. Как дождь, пролившийся после великой засухи, благословенный небом, и я хотела бы стать под этим дождем, омыться им, впитывать его всем телом, как земля, как эти грядки под окном. А когда светит солнце, я свечусь, как и оно, великим светом, который никто не видит, потому что все вокруг слепы, и деревья могли бы расцвести в свете, источаемом мною. С тех пор как я узнала тебя, я больше не смотрюсь в зеркало, не хочу видеть себя, знать, я лишь вспоминаю себя и гоню прочь это воспоминание. Теперь мне холодно и нужно бы вернуться в дом. Кто станет заботиться о них, если я заболею? Если я заболею, я запрусь в своей комнате и не смогу видеть тебя в те вечера, когда ты приходишь работать с Магдой, а если ты пожелаешь войти ко мне и поздороваться, я не впущу тебя, потому что болезнь не красит старость.
Вечера, когда Андрей приходил в дом Чобану, мало чем отличались от прочих. Винтилэ отправлялся в комнату Лилианы, так как Магда занимала кабинет, Маричика исчезала до или после ужина, Лилиана усаживалась в холле и вязала.
Винтилэ то и дело ощупывал больную печень, чертил свои колонны, фасады, лестницы, мысленно следовал за Маричикой, впрочем, не очень далеко, боясь представить себе слишком отчетливо место, где она могла бы оказаться, сам себе обещал завтра же с ней строго поговорить, сам себя спрашивал, почему все еще нет вызова из Бухареста, потом отмахивался от своих же вопросов и снова возвращался к чертежам будущих вилл.