Все, что входит в набор разнородных философских тезисов Флоренского, было известно и в систематическом виде развивалось до него: идея антиномии – Кантом, софиология, учение о всеединстве, идея цельного знания – Шеллингом, славянофилами и Соловьевым, символизм и теургическое искусство – Соловьевым и Вяч. Ивановым, учение о слове – В. Гумбольдтом и А.А. Потебней, образ «умозрения в красках» – Е. Трубецким, синтез искусств, исходящий из взаимосоответствия бытийных слоев, – А.Н. Скрябиным и отчасти популярным в те годы Р. Вагнером, дискретность – математиком Н.В. Бугаевым, наконец, геоцентрическая модель мира (и ее сторонником сумел объявить себя Флоренский!)[994]
– Птолемеем. Однако в сочинениях Флоренского, как можно было заметить, происходит не простой повтор этих принципов, хотя нет в них и того, что можно было бы назвать развитием: все, что попадает под его перо, претерпевает радикальную трансформацию; идея изымается из родного контекста, из равновесия с другим началом, доводится до крайности и противополагается ему. Предшествующий мыслитель-донор обычно вообще не упоминается в качестве идейного источника, но часто он служит той самой «удушенной жертвой»[995], за счет которой всегда жило авангардное искусство. И в этом пункте, как видим, Флоренский тоже повторяет схему отношения к культурному наследству со стороны нового, революционного сознания. С Соловьевым, личный опыт которого положил начало русской софиологии и без которого она вряд ли мыслима, Флоренский-софиолог только критически размежевывается и вообще упоминает о нем в небрежном тоне: «…определения Соловьева (о «всеедином сущем». –Что претерпевает заимствуемая идея в работах нашего Magistri hyperboli, могут проиллюстрировать нововведения в философии языка, занимающие, быть может, самое скромное место среди других теоретических предприятий Флоренского. Лингвистическое реформаторство развертывается здесь на плацдарме учения о внутренней форме слова. Ту способность «возбуждать содержание», которую Потебня относит к «гибкости образа», к мощи внутренней формы, т.е. к языку, Флоренский приписывает говорящему – индивидуальному воображению, особо подчеркивая, что внутренняя форма в принципе неповторима, у каждого, как выражается автор, «своя». Иными словами, от инварианта, т.е. «морфемы», реформатор отрывает весь порождаемый ею веер значений, т.е. «семему»; «душу» (по его же терминологии) отделяет от «тела». Происходит коренной, хотя и не оговариваемый сдвиг понятий, разрушающий плодотворную концепцию внутренней формы, поскольку из имманентной слову, формообразующей (forma formans) она становится внешней ему, перенесшейся из языка в субъект.