Более заметный философский сюрприз – «конкретная метафизика» – возникла, по-видимому, не без влияния Е. Трубецкого, формулировки которого[999]
, без ссылок на его имя, прямо присутствуют в «Иконостасе». «…Иконописец, – говорится у Флоренского, – выражает христианскую онтологию, не припоминая ее учения, а философствуя своею кистью <…> И речь, и икона непосредственным предметом своим <…> имеют одну и ту же духовную реальность <…>». «Иконопись е с т ь метафизика, как и метафизика – своего рода иконопись»[1000]. Иконостас – «это умозрение наглядными образами»[1001]. Однако когда Трубецкой с определенной долей иносказательности употребляет слово «умозрение» и подчеркивает, что мастера «древнерусского искусства» воспринимали и передавали свое представление о сверхэмпирическом, ноуменальном мире в несловесных, образных формах, он помнит, что «то были не философы, а духовидцы, и мысли свои они выражали в красках»[1002]; он ясно осознает, что, для того чтобы идти путем такой конкретной метафизики, необходимо разговаривать языком образов, т.е. быть художником. Флоренский же подхватывает эту метафору, не выходя за пределы понятийной сферы. Если Трубецкой видит ответ на метафизические вопросы в системе изображений, не предполагающей в силу своей наглядности какой-либо концептуализации и понятийной систематизации, то Флоренский перенимает идею несистематизируемой, визуальной метафизики, у которой, тем не менее, нет художественно-выразительных средств, способных заместить понятийное осмысление мира. Как видим, и здесь была молчаливо заимствована и испорчена еще одна идея – «конкретной метафизики».Чем же вообще живет идея в текстах Флоренского? Вроде бы доведенная до крайности, она все потеряла… Но оказывается, что, утратив свое богатство и даже смысл, она приобрела свойство, которого у нее не было раньше, – из формы выражения истины она превратилась в орудие и даже оружие агрессии.
Каковы бы ни были вольные или невольные антиномии, философствование на стадии «Столпа…» еще мыслилось как работа упорядочивающей, обобщающей мысли; книга так и называлась «теодицея», «оправдание Бога», осмысление мироздания. О. Серапион Машкин превозносился именно как философский систематик; шла речь как раз о «систематической форме цельного и рационального знания»[1003]
. Однако в цикле «У водоразделов мысли. Черты конкретной метафизики» происходит революционный переворот – появляется установка на разработку «отдельных тем миропонимания», отдельных «очагов бытия». Теперь автор не только не озабочен систематизацией своего миропонимания, но, напротив, несвязанность, логическую несогласованность возводит в принцип и норму (порывы к чему, впрочем, мы замечали и раньше). Даже теоретическая физика, по его словам, учит «о необязательности в науке внешней системы и логического порядка»[1004].Здесь мы подходим к подлинному «водоразделу мысли», но уже самого Флоренского. Появление новой «метафизики» – свидетельство, по-видимому, очередной метаморфозы, которую претерпевали авторские притязания, остающиеся неизменными по своему смыслу. Если на «этапе Машкина» самовыражение Флоренского искало для себя философские формы и речь велась об истине, а на следующем этапе оно переместилось в сферы теологии, то теперь с периферии в центр выдвинулась космологическая тема строения Вселенной и познания космического шифра. Эта очевидная эволюция интересов, не способная помочь в деле разгадки первоинтуиции Флоренского как мыслителя, помогает разгадать первоинтуицию его как
Однако что получится, если, несмотря на contradictio in adjecto самого словосочетания «конкретная метафизика» и неуместность доискиваться мыслительных резонов в мышлении авангардного типа, все же попытаться подойти к ней как к теоретическому тексту, стремясь понять, какие философские возможности таятся в новом способе упорядочивания мира, когда в качестве инструмента мировоззрения концепту, понятию противопоставляется символ? «Объяснение, – заявляет Флоренский, как всегда демонстрируя масштабную радикальность своих отталкиваний, – хочет снять само явление, растворить его реальность в тех силах и сущностях, которые оно представляет вместо объясняемого. Описание же символами нашего духа, каковы бы они ни были, желает углубить наше внимание и послужить осознанию предлежащей нам реальности»[1005]
. Оставим пока в стороне филиппику автора против разумной потребности уяснения мира по существу, не будем также искать разъяснений по поводу «символов нашего духа», когда речь ведется прежде всего о «механических моделях в физике»[1006], но сосредоточимся на главном вопросе, на том, что может дать «символ» Флоренского в мировоззренческом смысле.