В числе артельщиков был как-то хохол Дриженко по прозванию Гага. Товарищи звали его «жирной, но глупой птицей» и выбрали его главным образом за его малороссийское происхождение, «дескать, там у них здорово и вкусно лопают, а потому, наверное, и он собаку съел на этом деле!» Да и сам он любил вкусно поесть и, кстати, смачно рассказывал о всяких кушаньях. Однако возложенные на него надежды не оправдались, и в один прекрасный день на третье блюдо нам подали хворост, приготовленный на вонючем сале. Кадеты сейчас же решили проучить своего покладистого представителя. До хвороста никто не смел дотронуться. Им только старались незаметно набить карманы, а частью попрятали его за пазуху, под голландку. Весь этот запас принесен был бережно в роту и высыпан в конторку Дриженко, конечно, в его отсутствие. Само собой, что за ним была установлена тщательная слежка, и когда под вечер он сунулся было в конторку и оттуда с шумом посыпался на него вонючий хворост, то вся рота загоготала от восторга. Несчастный артельщик разразился, конечно, отборной бранью, обозвав всех нас скотами и мерзавцами. На это в ответ послышался всеобщий хор: «Гага, гага, гага! Жирная, но глупая птица! Лопай на здоровье!»
Обедали мы в большом зале, уставленном обычно двумя рядами столов. Пропев хором общую молитву, садились по расписанию на свои места. Обед состоял из трех блюд. Пили квас из общих серебряных стопок, расставленных по две на каждом столе, соответственно двум «концам» каждого. Воспитанники размещались по этим концам, середина же стола обыкновенно оставалась свободной. Дежурный по училищу офицер расхаживал все время по залу и наблюдал за порядком. Разглядывая как-то пустую стопку, я нечаянно пролил несколько капель квасу на скатерть, что было замечено дежурным офицером. Он подал на меня записку ротному командиру, и я остался без субботнего отпуска «за умышленную порчу кадетского имущества». Правда, это случилось еще в 4-й роте, у «Косушки».
По окончании обеда или завтрака все продолжали сидеть за столом, пока буфетчик не доложит дежурному офицеру, что все столовое серебро проверено и в целости. Только тогда раздавался сигнал на горне или барабане, все вставали, пели опять хором молитву и расходились фронтом по своим ротам. Иногда присутствовал на обеде Епанчин, а то и кто-нибудь из высшего морского начальства или иностранных флотских гостей. В таком случае им торжественно представлялась «проба».
В виде исключения выпускные воспитанники увольнялись в отпуск не только в субботу или накануне праздников, но и в другие будние дни на неделе. Конечно, после занятий и в зависимости от успехов и поведения.
По поводу некоторого усиления среди воспитанников так называемых «секретных болезней» начальник училища обратился как-то к нам с особенно внушительной речью. Снисходительно относясь к «неизбежному злу», он предостерегал нас только от чрезмерного увлечения им и от обращения «заведений без древних языков» (выражение известного рассказчика И. Ф. Горбунова) в места развлечений и пьянства. Таким образом, очевидно, что Епанчин стоял в этом важнейшем вопросе нравственности на чисто формальной точке зрения, усвоенной издавна почти всеми правительствами, врачами и педагогами. Зло признавалось неизбежным, и о борьбе с ним не могло быть и речи. Вся мудрость житейская сводилась в данном случае лишь к тому, чтобы локализовать это зло и сделать его минимальным.
Юная душа, несмотря, однако, на такую поощрительную снисходительность начальства, невольно возмущалась и сомневалась в истине подобного взгляда. Лучшая часть молодежи, получившая в семейном гнезде добрую закваску и не успевшая еще окунуться с головой в грязный омут большого города, сдавалась не сразу на такой компромисс со своею совестью. Она инстинктивно искала другого выхода. Но, нигде не встречая поддержки (семья далеко!), большей частью сворачивала на проторенный путь, особенно под тлетворным влиянием товарищей, не прощающих своим друзьям их нравственной чистоты и невинности. Впрочем, и тут более чистые и сильные натуры ухитрялись не менять своего курса и соблюсти себя в допустимых для человеческой природы пределах, о чем было уже упомянуто выше в настоящих записках. И как, в сущности, это было бы нетрудно, если бы начальство не рисовалось бы в таком исключительно важном вопросе своим официальным, мертвящим беспристрастием, а младшие воспитатели, и особенно священник, стояли бы духовно ближе к своим блуждающим в потемках овцам.
Здесь кстати будет упомянуть о нередко возникавших между нами горячих спорах о возможности так называемой платонической любви и о превосходстве ее над простым животным влечением. Я, помнится, принадлежал к «платоникам». Конечно, во всех этих прениях и рассуждениях было немало наивного, что легко объяснялось нашим возрастом и невежеством в физиологии и вообще «вопросах жизни», но все же они являлись ценным показателем искренних стремлений к чему-то лучшему, более высокому.