Скучная пароходная жизнь, монотонная, утомительная. В каюте второго класса нас было человек десять, с громоздкими и неуклюжими вещами – негде повернуться. Обычно я спал на палубе или на юте, на скамейке или на спардеке. Подложишь матрас, завернешься одеялом – очень приятно. Донимало «скатывание» палубы. Операция эта хотя и не очень долгая, но беспокойная, особенно ранним утром, – приходилось складывать вещи и передвигаться с места на место. «Константин» хорошо устроен, машина ровно работала, «как швейная машина» – хвалился капитан, но маленький пароход был подвержен качке…
Из Константинополя мы вышли при хорошей погоде, после Дарданелл, в открытом море покачивало, но сносно, можно было днями сидеть на палубе, на солнышке, на влажном воздухе, встречать и провожать глазами живописные островки Эгейского моря. Когда мы подходили к Наварину мимо резных и разноцветных скал – посвежело, но мы благополучно прошли мимо острова Сфактерия (я, конечно, вспомнил эпизод из Пелопонесской войны) и встали в глубине Наваринской бухты, возле островка.
К вечеру начался шторм… Наваринская бухта плохо защищенная. Ветер настолько окреп, что один миноносец сорвал с якорей. Началась тревога, замелькали сигнальные огни… Погода еще не успокоилась, и море было беспокойно, когда поздно вечером, уже при огнях мы вышли из бухты. На меня всегда производил тяжелое впечатление выход в море в холодную, свежую погоду после захода солнца. Жутко смотреть вдаль на посеревшие волны, неласковые, ворчливые. И даль казалась огромной пропастью, мрачной и бесконечной, особенно с домашних пригретых уголков парохода, залитых светом и морскими запахами пара и кухни.
Как только завернули за мол, какой-то удар подбросил пароход, потом еще, – и пошло, и пошло. Сначала казалось, что это так, пройдет, и пароход придет в равновесие, но он раскачивался все больше и больше, и тогда пронизывала мысль, что это и есть болезнь, качка, что ей конца не будет, и что же делать теперь? Послышались первые стоны, предательские, словно все их дожидались, и в дамских каютах началось то, что полагается при морской болезни… Я решил немедленно лечь на койку и дремать и слышал, как несколько морских офицеров прибежали к дамам на помощь и кричали:
– А вы харчите, харчите больше!..
Рано утром 21 декабря (н. ст.) мы входили в Бизерту. Полуразрушенный германской миной волнорез, мол с обычным маяком. Прошли каналом, который соединяет большое внутреннее озеро с морем; этот канал проектировался еще в древности. Сейчас же, справа, развернулась пальмовая аллея перед пляжем. Низкие, толстые, густые пальмы посажены, как в кадках, и кажутся искусственными. Высокие пальмы в сквере.
Вокзал с башней в мавританском стиле. Вдали казармы белые, стройные, тоже восточные по виду. Перед нами развертывался городок чистый, живописный. Пригородные дачи примыкали к нему зелеными кучками садов, издали очень красивых. Мы стали ближе к противоположному берегу, против дачи морского префекта.
Мы долго рассматривали эту африканскую землю, на которую предстояло вступить. За городом виднелись поля, сплошные маслинные рощи, которые замыкались очертаниями гор, и нам казалось, что там, за этими горами, начинается сама пустыня. У каждого города, каждой местности на земле есть свой запах, свое отличие, что висит в воздухе. Это неслось и к нам вместе с белыми плащами арабов, в красных фесках с громадными кистями, с бронзовыми босыми ногами рабочих, криками ослов и звоном бубенчиков извозчиков-одноколок.
Вместе с любопытством рождался вопрос: что будет с нами? Но этот вопрос ставился не во всю глубину, а только в пределах ближайшего времени, почти завтрашнего дня. Не было ни огорчений, ни сожалений, пройден утомительный путь, и вот она – пристань, чужая, совсем чужая… Но бодрости было много и сколько надежды! И надо всеми сложными переживаниями висело желание поскорее опуститься на землю, занять на ней свое место, и только бы получше занять, захватить его – а там видно будет…
Мы себя чувствовали живыми частями огромной живой машины, имевшей свой разум и внутреннюю силу, которые и пустят эту машину в ход. А мы, живые винтики, заработаем каждый на своем месте. Существует твое «я» только в той степени, в какой ты связан с этой машиной. Это сознание кабалило, но успокаивало и странно примиряло. Я думаю, что так же смотрели на эти скалы, маслинные рощи и белые плоские крыши из темных трюмов турецких фелюг скованные пленники невольничьих караванов триста, двести, а то и сто лет назад. Горькие думы о хате на «ридной Полтавщине» истомили сердце и выплакали все слезы, и теперь одна мысль, одно желание – скорей бы куда-нибудь сесть на землю, а там – что Бог даст…