По-видимому, то же самое испытывала и дамская половина Морского корпуса. Дамы очень стеснялись своего костюма, и мы много смеялись, как они жались во фланелевых пижамах и коротких штанишках в обтяжку.
Едем в закрытом фургоне. Плохо видно – приходится закрываться от холодного ветра… Колеса стучат по шоссе. Выглядываем в щелочки, высматриваем. По обеим сторонам непроходимая стена кактусов, за ними поля. В одну сторону они упираются в горы, в другую – в море. Мы ищем местного, необычайного… Ранний час. Тянутся арабы с овощами на рынок. Мелькают черные пиджаки, красные шапки… Прошла дебелая женщина в широчайших белых шароварах – еврейка. Неожиданно из-за угла улицы проскочил араб верхом, в живописном костюме. Вот, вот он!.. Араб горячил молодого коня…
Стучит фургон. Въезжаем в какое-то ущелье. Каменоломни. Дорога сворачивает круто вправо и постепенно зигзагами поднимается кверху. С каждым поворотом открываются виды… Маслины, долины, пашни, скалы, море… Фургон накреняется, точно в рытвину падает. Мы стукаемся головами. Лошади встали. Наш вожатый, солдат в суконном желтом костюме, с широким шерстяным красным поясом и с широкими шароварами с мотней, в голубом расписном жилете, с кем-то перекидывается словами. Слышна русская речь… Приехали.
Неловко вылезаем, распрямляемся, оглядываемся. Шоссе переходит в мощеные улицы. Ряд бараков, дощатых, крытых черепицей. Дома расположены уступами, по склону маслинной рощи, которая спускается в долину. Дальше необъятная даль. Сразу даже не разберешь, что там. Блестит на солнце огромный кусок зеркала, это вода, несомненно. А вот над обширной котловиной клубится туман. А что под ним? Море? Долина?..
Да, это совсем новое, непохожее на старое.
– Уединенно…
– Словно в скиту, – метко замечает отец Георгий, приехавший на другом фургоне.
Перекинулись впечатлениями и сейчас же бросились искать своих, стаскивать вещи, устраиваться.
Много крови испортили теснота и недостаток помещения. На всех угодить было трудно, – тут выступали наружу и табель о рангах, и местничество, и личные связи. Хороших помещений вообще не было, если не считать одного каменного барака, да и там были сырые комнаты. В лагере ранее, во время войны, жили сербы, потом он пустовал и понемногу разрушался. Всего, что хлынуло в него теперь, он вместить не мог…
За четыре года нашего пребывания в Сфаяте, кажется, не было семьи, которая бы усидела на одном месте с самого начала. Наша, например, переменила четыре квартиры, устраиваясь все с большим комфортом. В конце концов нам подыскалась совершенно изолированная комната, с огромным запором на массивной двери. Комната эта служила раньше карцером, оттого, должно быть, и запор был такой фундаментальный. Пол земляной, с приспособлениями для нар, без окна – свет проходил в маленькое окошечко-форточку над дверью. Я нашел помещение превосходным, и мы прожили в нем два года, постепенно приводя комнату в жилой вид.
Менее всего беспокоило отсутствие окна. При африканском климате, даже в первую суровую зиму («старожилы» говорили, что такой зимы они не помнят) днем можно было держать дверь открытой. Через несколько месяцев нам прорезали небольшое окно. Вид с внешней стороны был непрезентабельный, так что один корпусной гость принял мою комнату за прачечную.
Главное горе было в каком-то нелепом устройстве двери и порога. Во время сильных дождей, когда ветер хлестал в дверь, вода ручьями стекала в комнату, и всегда после большого дождя мы вычерпывали воду из лужи посредине кабинки. Чего только не делали с этим порогом – все равно заливало. Но вода лила не только в дверь: в первый же ливень обнаружились в крыше дыры. Чинить крышу было трудно, и после многих хлопот мне устроили фундаментальнейший потолок…
Перед бараком, на бугорке, была куртина, росли агавы, тутовое и эвкалиптовое деревья. Агавы – мясистое растение, холодное, декоративное. Его жизнь, однако, не лишена некоторой романтики. Когда наступает брачный период, оно расцветает: огромной высоты ствол вытягивается вверх и на самой верхушке распускается цветок. Но… «полюбив, мы умираем», – этот цветок стоит растению жизни: после цветения агава медленно засыхает и… выкорчевывается…
На бугорке, между деревьями я протянул гамак и поставил стол – это была наша дачка. Тут, на перепутье дорог, мы посиживали, иногда пили чай, иногда спали во время сирокко. Перед домом, через канавку, был переброшен цементный мостик, по утрам мы бросали пугливым воробьям хлебные крошки.
Один раз мы подобрали упавшего с дерева воробьеныша, желторотого – он совсем умирал. Положили его в коробочку, укутали. За ночь он отдохнул и затрепыхался. Ел только то, что положишь в рот. Приспособили мы его на дощечке к дереву – смотрим, – нашелся родитель, прилетал и заботливо кормил. Затем воробьеныш научился летать и долго ранним утром, чуть свет, прилетал в кабинку, садился на окно и начинал пищать до тех пор, пока ему не давали в рот крошки хлеба. Мы его прозвали Сфаксом. Потом он исчез, оставив о нас, вероятно, хорошие воспоминания, как и мы о нем.