— Где-то есть. Вернется.
— И снова будет печь пирожные.
— Да, печь пирожные! Кто-то ведь должен печь пирожные. Но он был мой отец.
— И за отца ты убил Валерия. Жестокая месть.
— Никто другой не мог этого сделать.
— Ну конечно. Это уж судьба распорядилась. Ради этого ты появился в усадьбе. Никто другой не мог этого сделать.
— Ни у кого не было личных поводов застрелить его.
— Это был человек.
— Ужасный человек.
— А помнишь его глаза? У него были очень красивые глаза, совсем такие же, как у Антония. И глаза Антония в эту минуту, наверно, выглядят точно так же. Открытые и невидящие. Словно глаза убитого зайца.
— У всех трупов такие глаза.
— У всех убитых.
— И умерших.
— Умершим в кругу семьи глаза закрывают. Помнишь бабушку Михасю?
Анджей рванулся.
— Откуда ты знаешь о бабушке Михасе? — вдруг крикнул он громко.
— Тише там! Дайте спать! Кто там кричит? — раздались голоса вокруг.
Анджей заговорил тише.
— Ты хочешь, чтобы я сожалел о том, что сделал, чтобы я говорил «не убий». Но я не скажу «не убий». Меня со школьной скамье учили убивать, твердили, что это долг человека, мужское дело. Меня учили обращаться с оружием, велели убивать зайцев и куропаток. Это мужское дело, а я мужчина, настоящий мужчина: умею убивать. Я доказал это.
Анджей шептал страстно, хоть и тихонько, и не смотрел на того, в черном берете. Но удивился, что тот не отвечает ему. Он приподнял голову, которая весила центнер, и посмотрел в ту сторону.
Рядом никого не было.
IV
Анджея разбудило общее движение. Было еще довольно темно, но видно, объявили поезд — толпа заволновалась. Кто-то вставал, люди потягивались, зевали. Потом все гуртом ринулись на перрон. На перроне было уже светло и очень холодно. День начинался погожий. Был, видно, заморозок.
Около шести подкатил люблинский поезд. Он был уже достаточно полон, и за места новым пассажирам пришлось бороться. И с теми, кто уже сидел в вагонах, и между собой. Анджей благодаря своему росту возвышался над всеми и мог разработать стратегию борьбы за место. Труднее всего было с бабами. Своими мешками, корзинами, наконец, своим собственным телом (они обложены были ломтями солонины) эти пассажирки закрывали всякий доступ к дверям или окнам, ибо и через выбитые окна люди проникали в вагоны.
На первый взгляд положение казалось безнадежным, но постепенно как-то все утряслось. Анджей пробрался относительно легко, положил рюкзак на пол в коридоре и стал возле него. Со всех сторон его сжимали. Так предстояло ехать до самой Варшавы.
Отправление затягивалось, но наконец поезд двинулся. Ближайшие соседи постепенно осваивались. Но в основном люди были молчаливы и не расположены к беседам. В конце концов не знаешь ведь, с кем имеешь дело. Бабы боязливо поглядывали на свои мешки, загромоздившие полки, мужчины, которых было гораздо меньше, закуривали и, одолжаясь спичками, внимательно присматривались к любезным соседям.
Ехали, однако, недолго. Через несколько километров поезд начал замедлять ход.
— Что случилось? — спросила какая-то баба.
— Не бойтесь. Это Голомб, — успокоил ее мужчина, сидевший рядом.
Вдруг грянуло:
— О боже, жандармы!
Поезд затормозил и остановился. Вдоль всего перрона растянулась цепь жандармов. Они ничего не говорили и не двигались, но и без слов все было понятно. Перепуганные бабы начали выкидывать мешки из окон по другую сторону. В поезде поднялся крик.
В вагоны вошло несколько жандармов. Велели высаживаться без багажа. Мешки и корзины, сундучки и чемоданы — должны были оставаться на месте.
Анджей надел свой рюкзак и вышел вслед за другими. Какой-то жандарм накинулся на него:
— А рюкзак, рюкзак! — кричал он.
— Это мои личные вещи, — ответил Анджей по-немецки.
Жандарм смягчился.
— Ну-ка, покажи.
Анджей развязал рюкзак. Жандарм обыскал его. Действительно, там были только личные вещи. Немец взял себе маленькое круглое зеркальце и при этом даже улыбнулся Анджею.
— Бриться, бриться, — пояснил он по-польски.
Анджей пожал плечами.
Жандарм, не встретив должного понимания, снова стал грозным:
— Haben sie einen Ausweis?[70]
Анджей показал свои бумаги. Все было в полном порядке.
— Ну, пошел на место! — крикнул жандарм и так толкнул Анджея, что тот пошатнулся.
Пассажиры с пустыми руками выстроились вдоль поезда — между вагонами и шеренгой немцев. Бабы с немым отчаянием смотрели, как жандармы выносили из вагонов их товар. Мешки складывали в большие кучи, на небольшом расстоянии друг от друга. Действительно, мешков было много.
Никто не плакал. Порой слышалось ругательство. И тогда откликался голос жандарма:
— Ruhig![71]
Анджей поглядывал на людей, которые вели себя спокойно, хоть и были взбешены. Они стояли в шеренге, весьма, впрочем, тесной — едущих было много.
Вдруг шагах в двадцати от себя он увидел знакомое лицо. Светлые волосы Марыси выделялись среди ярких и линялых бабьих платков. Актриса без пальто, без головного убора, стояла среди баб. Она озябла и была очень бледна. Губы ее посинели.
Анджей хотел пробраться к ней, но жандарм, стоящий позади, снова сказал:
— Ruhig!
Пришлось ждать, пока кончится вся эта церемония.