Нет, не прав батюшка, совсем не грех молиться вместе с мусульманином за души иноверцев, павших в бою за Сирию: суннита и шиита, друза и алавита, и за брата своего по вере христианина Павла, совсем юного, с русым волнистым чубом и пронзительной синевы глазами. Конечно же, он и не Павел вовсе, да только сам же, смеясь, просил называть его именно так:
– Ты русский, тебе не запомнить имя моё, так что зови, как звали первого христианина на земле сирийской. Я же ведь здесь, среди них, – он взмахом руки с улыбкой на устах обводил рукой тесно толпящихся бойцов, – тоже вроде как первый из христиан апостол Павел. А теперь вот и вы пришли, овцы заблудшие, – и шутливо кивнул на нас.
Всего за несколько дней роднее родни стали сирийские ребята из штурмовой группы армейского спецназа, и не мог отпустить теперь души их без молитвы.
А потом была мечеть Омейядов. Сюда нельзя входить обутым, и мы оставляем туфли у входа. Нельзя входить с дурными помыслами, но у нас их нет – только грусть от предстоящего расставания с Дамаском, с Сирией, с Виктором и Васей, с бойцами бригады, со всеми, с кем свела судьба. Тем более нельзя входить с оружием. Но с пистолетом я не могу и не хочу расставаться, потому задвигаю кобуру подальше под пиджак. Служитель мечети у входа внимательно смотрит на нас: всё-таки появление здесь и сейчас европейца если не в диковину, то необычно, тем более русского. Он узнал меня – двухчасовое интервью со мною всю неделю крутили по всем каналам, и моя физиономия с повязкой на челюсти преследовала правоверных и не очень несколько дней кряду повсюду, где был установлен экран – в кафе, в торговых центрах, в офисах. Он делает вид, что не видит движения моей руки под полу пиджака, хотя жест достаточно красноречив, склоняет голову в полупоклоне и взмахом руки приглашает следовать за ним.
Молящихся почти нет, всего несколько человек в отдалении. Служитель ведет нас по палате, степенно рассказывает и показывает, где находится молитвенное помещение, что такое михраб и где он, показывает на минбар[80], а Виктор переводит. Подводит к усыпальнице с головой Иоанна Предтечи. Боже мой, какой же я невежда! Ну хоть это мог бы знать, христианином всё-таки считаюсь. А изображение Звезды Давида и вовсе повергает в ступор. Как всё переплелось! Я, кажется, начинаю понимать взаимную терпимость сирийцев, которую стали разрушать чёрные силы, позавидовавшие им. Вот она, вселенская печаль о благополучии ближнего!
– «Воистину, Аллах – с теми, кто богобоязнен и кто творит добро»[81], – произносит служитель на прощание и грустно смотрит на нас. – Вы творите добро, и да хранит вас Аллах.
Потом мы шли по улочке вдоль стены мечети, и Виктор рассказывал историю древнего Дамаска, показывал, где располагался прежде храм Юпитера, на месте которого была воздвигнута сначала синагога, затем христианская церковь, которая служила и христианам, и мусульманам одновременно, а уж потом на её месте возвели мечеть.
Мощенную древними камнями улочку теснили многочисленные лавочки и магазинчики, но совсем не такие, какими полнится старый Дамаск. В них было какое-то дыхание старины, завораживающая притягательность, они жили своей жизнью, как триста, пятьсот, тысячу лет назад. И словно не было войны. Вообще. Напрочь.
Где бы ни бывал, куда бы ни заносила судьба, но всегда старался начать знакомиться с незнакомым городом со встречи с местным музеем – краеведческим, историческим, художественным… Но чтобы напоследок, в виде сувенира на память – впервые. Я упросил Виктора показать мне Музей истории Сирии. Хоть издали, хоть замок на дверях, хоть рядышком постоять, но ощутить эту притягательность хранимой таинственности, этого космоса, опрокинутого в прошлое. В Национальном музее Дамаска война поселилась, но еще не обжилась. Кованая вязь ворот перехвачена цепью и украшена массивным замком.
– Суббота, выходной. – Я с сожалением прильнул к решетке, стараясь проникнуть взглядом в святое святых.
– Война, – грустно поправил Виктор и вздохнул.