Начштаба, спотыкаясь, бросился к «уазику», а Толика на следующий день списали «по чистой»: тяжелейшая контузия, искалеченная рука с выпирающей из груди (!) плечевой костью. Готовился к операции, уже и время назначили, но пришла повестка из горвоенкомата: если не вернётся в часть, то будет осужден за дезертирство. Для военкома, весь две тысячи четырнадцатый год отсиживающегося в ожидании «чья возьмёт», в две тысячи пятнадцатом получившего хлебную синекуру, «однорукий» Байк абсолютно годен к войне. Даже в качестве мишени. Или начштаба подсуетился?
Сашка — комроты. В Рубежном его рота взяла укроповские склады — «броники», кевларовые каски, амуницию. Он построил своих и приказал одеть-обуть-снарядить всех нуждающихся, да ещё сделать запас: как чувствовал подлянку командования.
Примчался комбриг, приказал комбату составить списки нуждающихся, забрал «трофей» и был таков. Неделю-другую ждали. Потом на совещании задали вопрос по поводу судьбы затрофеенного, но «главнокомандующий» отмолчался. Продвинутый батальонный айтишник, освоивший должность второго номера пулемётного расчёта, докопался-таки, стервец: всё взятое оказалось на сайте луганской «барахолки».
Комбриг больше в батальоне не появлялся: может и шальная пуля прилететь или ВОГ. В лучшем случае набьют морду.
Дружок из штаба корпуса, матерясь от негодования, попросил-приказал: луганским ничего не давать. Погорячился: ребята-то ни в чем не виноваты, они воюют как могут и чем могут. Не виноваты, что командиры барыжат — у них тоже свой маленький бизнес на этой не очень понятной войне.
Цена ошибки порою стоит жизни.
Конец августа. Брезжит рассвет, и где-то далеко на востоке уже полоснула горизонт красным лезвием занимающаяся заря. Степь за бруствером блестит и едва колышется росными волнами. Прохлада освежает и бодрит. Саня откидывает полог на входе в блиндаж, засовывает голову, обзывает просыпающихся сурками и ехидно интересуется, успел ли Мотя насытить свою утробу. Тот ворчит и начинает собираться на пост. Саня заждался сменщика и только открывает рот, чтобы выразить недовольство неторопливостью Моти, как буквально влетает в блиндаж от сильного пинка.
— Чего раскорячился? Давай проходи. Хлопцы, ну-ка плесните чайку, а то озяб малость.
В сумрак блиндажа шагнул рослый, с недельной щетиной сержант с синей повязкой на рукаве. Он рывком переместил свой автомат с плеча в угол у входа, сделал шаг к столу из снарядных ящиков, потирая руки, и…
— Сейчас согреешься, укроп грёбаный. — И Саня с размаху саданул его прикладом в лицо.
Как он промахнулся с его-то опытом — так до конца сержант и сам не понял. Потом он, хлюпая разбитым в кровь носом, рассказал всё, что знал, сетовал, что с их стороны оказался проход между окопами, и он не заметил, как промахнулся и оказался в нашем, говорил, что он просто солдат и никакой не нацик, что сам русский из Запорожья, что его дед фронтовик, воевал с бандеровцами, плакал, размазывая слёзы по грязным щекам, и просил не убивать…
Его напоили горячим чаем, и он пил его, жадно рыская взглядом серых глаз, в которых застыла смертельная тоска и ещё теплилась надежда, по лицам молчавших бойцов. И оттого, что он видел на них отпечаток сочувствия или хотя бы жалости, его спина ходила ходуном от сдерживаемых рыданий. Взводный кивнул Сане:
— Ты проворонил, теперь исправляй. Отведи подальше и отпусти.
Сержанта закопали в лесопосадке, сколотили крест из досок снарядного ящика, прибили табличку с выцарапанными ножом именем, датой рождения и смерти, повязали ту самую ленту, что была на рукаве. Документы положили обратно в карман его куртки: передашь в штаб, а там начнутся расспросы, что да где, да как и почему. К тому же наверняка сами выбросят: к чему им всякий хлам. Для счёта? Так Конашенков давно уже пять раз все ВСУ в землю уложил.
Мы опоздали всего на четверть часа. Не берусь судить взводного и его бойцов: у них своя правда. Вспомнились те двое мальчишек с «буцефала», что попали к нам за Борщевой. Никакой ненависти — только любопытство и жалость. Накормили, дали сигарет, позволили позвонить своим родным, что теперь они в плену и с ними всё в порядке, после чего с оказией отправили в Белгород.
А на объездной за Циркунами стояли сожженные «буханки» и «мотолыги» и лежали расстрелянные наши ребята, заметаемые позёмкой. До конца марта лежали, и враг не позволял их вывезти и предать земле. Именно враг, потому что были потом Гостомель и Буча, был «Кракен» с его издевательствами над пленными и их расстрелами. И теперь была ненависть, выпестованная этой войной между русскими и русскими, не захотевшими оставаться русскими.
У разведчиков к этому сержанту ненависти не было. Это просто война.