— Только этого мне недоставало — слушать разных там птичек! Я тут ума не приложу, как вас поставить на рельсы новой жизни, а ты, бай Босьо, предлагаешь птичек слушать! Агроном сбежал — меня песочат, кукуруза сгнила — меня, солому подожгли — опять я в ответе. А вы только и смотрите, как бы увильнуть от работы, никакое государство, никакой строй вас не интересует. Вот возьму и сбегу от вас. Только — куда? Да и не дадут мне. — Лесовик тяжело вздохнул, он сам себе был противен, и село — противно, и весь мир противен. Вспомнил о больной жене Марии, которая лежала недвижима в маленькой комнате и смотрела в потолок своими светлыми угасающими глазами, вспомнил о замужней дочери, живущей в городе, — она давно не приезжала их навестить, — и добавил: — Вам надо не такого мягкотелого, как я… Совсем сели на голову. Какой я партийный секретарь? Тьфу! Надо было мне стать чабаном и жить припеваючи в свое удовольствие. Лежал бы я по целым дням в тенечке, покрикивал на овец и дышал чистым воздухом. Жизни радовался… Ты им хочешь глаза открыть, уши прочистить, мир по-новому объяснить, а они — птичек разных слушают!.. Ты, Босьо, так хорошо столько лет молчал. Почему бы тебе не замолчать снова, вместо того чтобы молоть всякую ерунду?
— Нет, я не замолчу, — сказал твердо Босьо. — Когда нужно было молчать, я молчал. А теперь мне надобно наверстывать упущенное. Я могу такого порассказать, что волосы встанут дыбом!
— Что значит — такого порассказать?
— Да такого — эдакого. Только ты не поймешь! — Босьо прищурил глаза и добавил: — Я сам еще не очень разобрался, а уж ты и вовсе не разберешься. Душа у тебя, Лесовик, высохла, как лягушка на солнце, раздавленная телегой. Давай-ка встрепенись, ты лицо государственное, партиец, за всех нас отвечаешь — идем, я тебе покажу птичку, посмотришь, где она гнездо свила.
Лесовик слушал и ушам не верил, ему казалось, что все это он видит во сне, А Босьо продолжал:
— Как услышал я ее, у меня словно в душе что-то прорвалось. Она спела мне песенку, и я ее узнал. Это моя птичка с высоты мне пропела.
— Откуда — «с высоты»? — спросил Лесовик оторопело.
— С тополя. Мы прежний тополь с отцом срубили и посадили новый, а то старый червем был изъеден. На то же место посадили. Оградили его жердочками, чтоб козы не обглодали, а потом жердочки сняли. Поднялся новый тополь, всем тополям тополь, в самое небо ветвями уперся. Оттудова и поет теперь моя птичка. Теперь я могу говорить сколько захочу, и никто не может мне запретить.
— Да уж коли ты решил, говори себе, — устало сказал Лесовик, — Только не против власти и кооперативного строя… С какой стати мы будем тебе запрещать?
— Не буду, — сказал Босьо. — Мне вовсе неохота говорить против власти и кооперативного строя. Я совсем о другом хочу говорить: о зеленых листочках и разных козявках, о загородке из жердочек хочется мне говорить, которую мы сколотили с отцом, о старшем брате хочется мне говорить, о том, что, как помер он, прислали нам его трость и шапку — все, что от него осталось. Он, Лесовик, больше всех нас видел, только не смог никому об этом рассказать — да его бы и не поняли.
— Что ж он такое особенное видел? — с досадой спросил Лесовик. — Добро бы еще из себя что-то представлял, а то какой-то судовой повар! Котлы с похлебкой да очистки картофельные — вот что видел твой братец!
— Ты не знаешь, что он видел, — возразил незлобиво Босьо. — Он видел небеса и океаны, разных рыб и китов… Чего только он не видел, только не решился об этом рассказать, бедолага, умер, так и не рассказав…
— Знаю я, от чего он умер, — сказал язвительно Лесовик. — Нечего так его расхваливать. От пива он умер. По двадцать четыре кружки пива выпивал, и пузо у него от этого стало, как у бабы, беременной двойней. От перепоя и обжорства умер твой брат — сердце у него не выдержало и лопнуло. Все в селе знают, от чего он умер.
— Все враки, — грустно сказал Босьо. — Что он пил пиво — пил, не отрицаю, но помер-то он не от пива. От другого он помер. Я-то знаю.
— От чего же?
— От мыслей. Ты, Лесовик, не знаешь, как можно умереть от мыслей, а я знаю. Я столько передумал за свою жизнь, что уже издумался.
— Вот я и вижу, — засмеялся Лесовик. — От чрезмерного думанья у тебя ум за разум зашел.
— Никуда мой ум не зашел. Я ж тебя предупредил: смотри, начну рассказывать — волосы зашевелятся. Я о таких вещах думал-передумал… — Босьо замолчал и потупился. — Только не могу я тебе о них рассказать.
— Почему не можешь? — Лесовик посмотрел на него косо, не зная, что ему с Босьо делать. — Раз что-то тебя мучит, выскажись, чтобы полегчало. Если умрешь от мыслей, так мы по крайней мере будем знать, от каких именно.
— Не стану я умирать, — сказал Босьо. — Я еще пожить хочу. Теперь птичка не улетит. Пятьдесят лет я ждал эту птичку и теперь ни за что на свете ее не упущу.
— И о чем ты только думал все это время? Все о ней?
— И о ней тоже. Только тогда я не знал, что думал о ней. А думы мои, Лесовик, такие: зачем мы родимся на этот свет, зачем работаем-надрываемся и почему, когда умрем, ничего от нас не остается.
— И к чему же ты пришел?