Ведь в нем она еще была живая, теплая, кричала и плакала, била кулаками и всеми силами пыталась вырваться наружу, на свободу. Лесовик прислушивался к рвущимся изнутри крикам — застывший и гулкий, глядящий, не мигая, в темноту — туда, где осталась лежать ее недвижное тело, теперь чужое и полое. На кровати лежала мертвая, живая бушевала в нем.
Она заставила его выйти во двор, на улицу, и он, босой, пошел по дороге, а голос ее нашептывал и вел за собой. Потом неожиданно остановил его, и Лесовик долго не мог сообразить, чьи же это ворота. Он принялся стучать в них — это был отчаянный стук его кулаков, слившийся с отчаянным стуком его сердца, — и только когда калитка открылась, он понял, в чьи ворота стучит. Хозяин вышел в пиджаке, накинутом на плечи, тревожными глазами уставился в глаза Лесовика, а после поискал у него за спиной другие глаза. Не найдя, немного успокоился и спросил срывающимся, хриплым голосом:
— Чего барабанишь в такой глухой час?.. Я уж думал, опять за мной явились…
— Спас! — крикнул Лесовик и схватил Спаса за руку. — Пойдем со мной!
Спас увидел его босые ноги, почувствовал дрожь в его руках и, окончательно успокоившись, понял, что совсем другое привело к нему Лесовика. Но в тот же миг в нем самом что-то дрогнуло, и родилось чувство куда более страшное, чем страх. Это была жалость. Чтобы подавить, чтобы умертвить в себе разливающееся по жилам чувство жалости, он жестко расхохотался. Но Лесовик не услышал его хохота.
— Что стряслось? — опомнившись, спросил Спас, и хохот оборвался.
— Мария… — выдавил Лесовик, — Мария умерла!
Спас не ответил и вышел за ворота. В ночной тишине слышно было, как по темной каменистой дороге скачут лягушки.
Они шагали рядом, босые и притихшие. Когда повернули и пошли вдоль оврага, из-за темных домов навстречу им выступила тень.
— Лесовик, ты чего босиком выбежал? — спросила бабка Воскреся. — Никак, Мария преставилась?
— Мария, — эхом отозвался голос Лесовика.
— Упокой, господи, ее душу, — сказала бабка Воскреся шепотом и перекрестилась топкими черными пальцами. — Идем!
Они втроем вошли в ворота. Бабка Воскреся пошла в дом к мертвой, потом выглянула за порог и крикнула:
— Лесовик, не мотайся без дела, зажги очаг и поставь котел с водой, чтоб обмыть усопшую! Чего уставился? Давай поворачивайся!
Она снова скрылась за дверью, затеплила в комнатке лампаду. Лесовик встал и пошел как пьяный, то и дело в темноте на что-то натыкаясь. Голос Марии нашептывал ему, где взять дрова, как разжечь очаг, как повесить котел — на какой крюк и за какое звено черной цепи, — как открыть сундук с ее одеждой. А Спас сидел под навесом. Когда огонь в очаге запылал, Лесовик подошел к нему и тяжело опустился рядом. Из комнаты уже неслись знакомые слова плача.
— Господи-божеее… — выводила бабка Воскреся тоненьким голоском. — Зачем ты у нас ее отнял, куда увел, божееее… А ты, Мария, на кого нас оставила? Зачем не сказала, что в дальний путь собралась? Какие холодные у тебя рученьки-ноженьки! Ты слышишь меня, Мария, слышишь, как дом твой примолк, и деревья примолкли, листочки и те не шелохнутся… Господи-божеее…
Двое мужиков молча сидели под навесом и слушали. Спас зашевелился, и Лесовик попросил срывающимся голосом:
— Спас! Не уходи!
— Хорошо, не уйду, — сказал глухо Спас.
— Не бросай меня, Спас!
— Ладно, — еще глуше произнес Спас. — Сам знаешь, не брошу. А то, что ты за мной ночью приходил… дважды… оставим. Не думай об этом. Будь я на твоем месте, я бы тебя тоже услал куда подальше. — Спас замолчал и, тяжело дыша, добавил: — Когда ты начал в ворота дубасить, я подумал: «Вот, опять пришли. Четырех лет им показалось мало!» Четыре года я землю копал, комаров кормил!.. Потом смотрю, ты того… босой и один…
— Не бросай меня, Спас, — повторил, как во сне, Лесовик.
— Не брошу, — твердо сказал Спас. — Сам знаешь, не брошу.
Они замолчали и снова прислушались к плачу бабки Воскреси. Она рассказывала миру истину о Марии, а притихшей Марии — истину о мире.
ОСЕЛ НА МОСТУ
Осел остановился на мосту в теплой дорожной пыли. Два мешка с зерном, лежавшие на вьючном седле, покачнулись в последний раз и замерли. Замер осел, окаменел, словно всегда стоял на мосту и никогда с него не сходил.
— Ну вот, стал, как осел, посреди моста, — добродушно сказал Спас. — Давай, давай, Марко, пошли, совсем немного осталось.
Осел или не понял его слов, или не пожелал понять. Он не повернул большой серой головы, не повел длинными ушами в сторону хозяина — голос пролетел мимо его ослиных ушей и канул в мелководье зеленой речки. По горячему парапету каменного моста зигзагом пробежала серая ящерка и замерла, маленькими антрацитовыми глазками заглядевшись на большого серого осла, нагруженного мешками с зерном.
Спас шагнул и сунул руку под седло, теплая ослиная шкура ощутила прикосновение, но не передернулась. Рука погладила шкуру, прошлась по ослиной шее и легла на затылке между ушами.
— Ну давай же, — повторил Спас и понял, что и от этих слов результата не будет.