— И я мотался, — сказал на это Председатель. — Или ты думаешь, я в тенечке полеживал? Все мотаются! Только ты давай не спи, у нас на повестке дня еще целых тринадцать вопросов!
После того как обсудили последний вопрос, после того как долго и ожесточенно спорили, ругались и молчали, после того как открыли дверь и вместе с клубами табачного дыма вышли наконец на улицу и он, вернувшись домой, налил воды в таз и опустил в него ноги, Лесовик заснул — заснул, сидя вот так на пороге.
Его разбудила тоска. Она навалилась на него во сне, и Лесовик проснулся. Ему было так горько и тоскливо, что он едва дышал. Он не мог понять, откуда эта горечь и тоска, и только вздохнул, вынул из таза ноги, пустые и легкие, и пошел в дом, к жене — на цементном полу остались разлапистые мокрые следы его ступней. Пол был еще теплый.
Он вошел в маленькую комнату, и первое, что увидел, была полочка с лекарствами. Лицо жены, спокойное, с разгладившимися морщинами, безмятежно спало на большой голубой подушке. На него ярко светила электрическая лампочка, но оно спало, равнодушное к свету. Лесовик тихо подошел, взял жену за руку и хотел ее погладить. Рука была холодная. Сначала он удивился этой холодности, но тут же острая догадка сжала ему горло, ледяным лезвием рассекла сверху донизу, и он застыл, держа холодную, тяжелую руку — рассеченный надвое, но живой.
— Мария, — позвали его губы откуда-то издалека.
Она не отозвалась. Лицо спало. Обеими руками Лесовик взял большую голубую подушку, приподнял ее, потряс… и выпустил. Лицо упало вместе с подушкой. Веки были опущены. Сквозь приоткрытые лиловые губы виднелся краешек белого зуба; Лесовик не мог оторвать глаз от этого белого, таинственного и нежного, совсем живого зуба, блестевшего в глубине угасшего рта.
Тоска, необъяснимая мучительная тоска исчезла. Лесовик остался со своей мертвой женой, живой и одинокий. Тоска ушла, осталась смерть в остывающем теле, в белых отяжелевших руках и спокойном, заострившемся лице, странно, на чем-то сосредоточенном. Лесовик медленно поднялся и выключил свет, чтобы ничего не видеть. Белый зуб мгновенно исчез в темноте.
Вся жизнь Лесовика повернулась вспять, разорванная на куски, раздробленная. Разные годы, разные времена года, венчание, рождение детей, ночное бегство от карателей, перестрелки по оврагам, расширенные глаза Марии, вобравшие в себя весь ужас перед окружившей его со всех сторон, подступившей вплотную свинцовой смертью, ранение и капли крови на горьких листьях бузины, тяжелый запах гнилого болота и аромат зрелой ромашки, сладкий и упоительный…
Вот он, пацаненком, набив пазуху камнями, будто это груши, с криком устремляется в верхний конец села, огрубевшие голые ступни и дикая ненависть к богатым несут его вперед. «Дзинь!» — вдребезги разлетается стекло в корчме, а он уже висит, вздернутый к небу за ухо потной, косматой, грубой рукой корчмаря. Камни, лежащие за пазухой, тяжким грузом тянут мальчугана обратно, к земле, он падает и расшибает лоб о лоб земли… Разорванные, раздробленные картины былой жизни вспыхивали в темной комнатке и исчезали. На кровати лежала мертвая жена, а он продолжал стоять рядом, босой и беспомощный…
Однажды он ударил ее. Она упала как подкошенная, а он обмер. Только услыхав тонкий пронзительный крик, вздохнул с облегчением — понял, что все обошлось, что она жива, — и молча вышел, чувствуя жгучий стыд. Вечером вернулся поздно и с бурной страстью овладел ею, сбросив все, чем она укрылась. Спустя годы, когда он вынужден был прятаться от полиции, ему передали, что жандармы избили ее во время обыска. Ночью, миновав все засады, он пробрался к ней и долго плакал, уткнувшись головой в женин подол. Тот его удар оставил у него в груди незаживающую кровоточащую рану.
У нее было больное, слабое сердце — сердце тихой, преданной и работящей женщины. Никакие лекарства, никакие заботы не помогали. Долгие ночи, устав от работы и заседаний, он просиживал у ее постели — рассказывал, как прошел день, как ругались в правлении, как мерили луга, как в него стреляли на Кудрявом холме, как вспахивали межи и как толкали заглохший на пашне трактор, как пустили воду в канал, как он боролся с солитёром… Жена слушала молча, и Лесовик знал, что она его прощает.
И вот ее не стало… Не стало того, кто мог бы прощать… Не стало того, кому можно было бы поверять свои безумные мечты и доказывать, что он, Лесовик, во всем прав, в то же время глубоко внутри сознавая, что прав-то он прав, да не во всем, что есть что-то, чего он недоучитывает, от чего просто отмахивается, пытается у той же Марии выпросить для себя свою правоту — увидеть эту правоту в ее добрых, светлых глазах и молчаливом согласии.
Сейчас он стоял посреди темной комнаты и пытался собрать воедино и восстановить все разорванные, раздробленные куски своей жизни. И не мог.
— Мария, — произнес он скорее для себя, чем для нее.