Генерал остановил взгляд на спящих женщинах. Ему казалось, что он вечно сидел на этом камне, что перед ним вечно рос этот огромный развесистый орех, а под ним, в его пестрой, горькой светотени вечно спали деревенские бабы. И Босьо с его большой пустой баклагой всегда стоял рядом, Босьо, который столько времени искал одно-единственное слово, способное на все дать ответ, и никак не мог найти. «Истина ли это? — спросил себя Генерал. — Время остановилось, все события в твоей жизни как бы стерты — и генеральская служба, и все, что было потом, — радости и горести развеяны ветром; существует лишь это мгновение и, кем бы ты ни был — генералом или простым крестьянином, — ты навеки с ним слит, неотделим от этого вот ореха, этого камня и этих спящих деревенских баб». Он сидел молча, стараясь продлить это мгновение; улавливал в нем неземную спокойную гармонию и всеми силами старался ее удержать.
И Босьо молчал. Он молчал целых пятьдесят лет — до тех пор, пока не услышал свою птичку, снова прилетевшую и севшую на его тополь, — и сможет молчать еще столько же; если, конечно, не найдет то единственное слово, которое она ему пропела.
Уловив волнение Генерала, Босьо понял, что что-то произошло, но что именно — не понял. Ему тоже показалось, будто не случайно эти бабы легли под этим орехом, не случайно Генерал остановился на этой тропе и сел на этот камень, и что сам он, Босьо, тоже не случайно спустился с виноградников в эту самую минуту с этой самой баклагой; что все это неминуемо должно было произойти. И впервые с тех пор, как он заговорил, ему захотелось снова замолчать и не искать больше никаких слов.
Но мгновения улетают, как птицы и облака, мы понимаем, что они улетают, но не знаем, как их остановить. Оторвав взгляд от ореха и от спящих женщин, Генерал почувствовал необходимость высказаться. Но Босьо его опередил, поняв, что он все-таки должен снова заговорить.
— И зачем только я заговорил? Вовсе не надо было, — пробормотал он с тоской. — Вот сейчас пришло ко мне что-то вроде слова, такого большого и важного, что в груди не умещается. Только я понял, Генерал, что, каким бы слово большим ни было, оно все равно не может выразить все. Потому, видно, слов этих так много, и человеку приходится все их говорить.
— А что же тебе пропела твоя птичка? — спросил Генерал.
— Все, — ответил Босьо. — Как услышу ее голос, так понимаю, что ничего лучше быть не может.
— Все же это, наверное, истина, — сказал Генерал, весь озаренный, и снова перевел взгляд на спящих женщин. — Мгновенно постигаешь все — и хорошее, и плохое, и вечное, и то, что преходяще. Назови это движением, жизнью, простором, да каким хочешь другим словом — все будет недостаточно…
— Точно, — согласился Босьо, — даже мало будет.
— Смотрю я на этих спящих деревенских баб, — продолжал Генерал, еще больше озаряясь — он словно не слышал слов Босьо, — смотрю, и хочется мне, чтобы я вечно сидел на этом месте и смотрел, как они спят. И мне было бы хорошо, и им. И ты чтобы, Босьо, стоял рядышком, держал свою пустую баклагу… Чтобы не ходил ни за какой водой, а все время был тут… Вот чего мне хочется, — вздохнул Генерал и замолчал, покраснев.
— Невозможно, — сказал Босьо немного погодя. — Оно прошло.
— Что прошло? — как бы очнувшись, спросил Генерал.
— То самое, — сказал убежденно Босьо, — отчего мы остановились на одном месте, задумались и не хотим никуда уходить. То, что нас поворачивает к себе лицом. Вот возьми меня, уже много времени, прошло, как птичка мне пропела самое важное и сокровенное, но оттого ли, что я его уже узнал, или по другой какой причине, только оно все дальше и дальше от меня… — Он на секунду замолчал, облизнул губы и продолжал: — Чем больше дней проходит, тем оно дальше и дальше… Остались одни разговоры о нем — я уже и людям с ним надоел, и самому себе. А птичку, что это пропела, никогда уже не вернуть!
— Ты прав, — сказал Генерал задумчиво. — Теперь всю жизнь будешь рассказывать, но так и не выскажешь истины. Будешь носить ее в своей душе, но выразить не сможешь.
— Но почему? — жалобно спросил Босьо. — Почему?
— Не знаю. Знаю только, что так получается, а почему — не знаю. Вот и я сижу ночи напролет, извожу горы бумаги… Знаешь, сколько я страниц уже исписал?
— Сколько?
— Тысячу четыреста двадцать три страницы. И ничего не смог передать. Одни только слова, слова…
— Ну, точно как я, — оживился Босьо. — С того дня, как я перестал быть бессловесным, я, верно, миллион слов сказал, и все не те. Что же тогда делать? Снова замолчать?
— Нет, — сказал Генерал строго. — Раз уж ты заговорил, тебе не следует больше молчать. Будешь говорить до конца жизни, а я до конца жизни — писать. Кто-то из нас двоих, может, и скажет истину. Раз уж мы живем в селе, в отчем доме, и нет у нас никаких забот, будем заниматься своим делом.