— Не убивал я его! — застонал Лесовик. — Закон его убил. Это необходимо было сделать… ради здоровья людей, народа… Для нас люди важнее собак.
Он снова наполнил кружку, закрыл кран и понюхал руку.
— Люди! — закричал Дышло. — А где они, твои люди?
Лесовик ответил:
— Здесь. Нас с тобой двое, и мы люди. Вот, сидим друг против друга, разговариваем… Значит, живы. Не пустой ты внутри, Дышло, а цельный, живой человек, потому и изводишься, жаришь себя на собственной сковородке.
— Не человек я, — твердо сказал Дышло, даже с какой-то гордостью. — Нет во мне ничего человеческого. Человек смеется, радуется, чего-то ждет, что-то делает, куда-то стремится, а во мне всего этого уже нет. Полый я, все во мне перегорело… Так что оставь меня, столько лет меня агитируешь, а все не сагитировал…
— Не собираюсь я тебя агитировать, — сказал Лесовик одними губами, прижатыми к краю стакана, — просто хочу поговорить по душам, посидеть, вместе ракии выпить. Самое главное, Дышло, не сдаваться, что бы там ни случилось. Не сдаваться! Крепко держаться друг за друга, как ветви, как корни!..
— Мы и так вместе…
— И не сда-вать-ся! — почти крикнул Лесовик не столько Дышлу, сколько мужскому страху, который все еще жил в нем.
— Я-то никогда не сдавался, — отрубил Дышло. — Ты хорошо знаешь, что я никогда не сдавался и сейчас не сдамся. И если умру, то умру стоя, с открытыми глазами. Ты хорошо это знаешь…
— Знаю, — подтвердил Лесовик, и ему показалось, что он сказал про себя те же слова.
— И еще кое-что хочу я сказать тебе, Лесовик, чтоб и это ты знал.
— Говори!
Дышло весь подался вперед, его серые глаза горели, и Лесовик увидел в них себя — маленького, как ячменное зернышко.
— Много раз доводилось мне тебя убивать, Лесовик, — зашипел Дышло. — И во сне я тебя убивал, и наяву, и посередь бела дня по двору за тобой гонялся — всюду ты мне мерещился… — Он замолчал, расстегнул верхнюю пуговицу на рубахе и добавил: — А ты все живешь… И там, у ямы, когда я попросил у тебя пистолет… Знаешь, зачем я его попросил?..
— Зачем? — спросил Лесовик, не спуская глаз со своего лица — там, в зрачках у Дышла.
— …Очень мне хотелось не пса своего Алишко, а тебя пристрелить, — хрипло выдохнул Дышло. — Ты еще не хотел давать пистолета, и другим пришлось за меня вступиться. Ты понял тогда, что я хочу тебя пристрелить?
— Понял, — сказал Лесовик.
— Так почему ж ты его дал? Раз начали, давай начистоту!
— Ты свою собаку все равно добром не отдал бы, знал я, как ты к ней привязан. А я распоряжение обязан был выполнить — любой ценой — и собаку твою застрелить! Вот я и дал тебе пистолет.
— И не страшно тебе было?
— Страшно, — признался Лесовик.
— Тогда зачем ты мне его дал?
— Потому что не хотел сдаваться, — вяло произнес Лесовик.
Оба замолчали. Допили ракию.
— Тогда… чего ж ты запил? — после долгого молчания бросил Дышло.
Лесовик не ответил, не поднял головы.
— Решил теперь сдаться! — крикнул Дышло, будто ударил, — Пей, пей тогда! — И, вскочив, выбежал во двор.
Лесовик слышал, как он открыл ворота, как вывел лошадей, как звякали на дороге камни, попадая под копыта и колесные шины… Он тоже поднялся и, тяжело ступая, вышел во двор; на цементной дорожке его кидало из стороны в сторону. Он ухватился за столб навеса и ткнулся лицом в пахучие вьюнки. Со двора несло сеном и лошадиным потом, из темноты, вспыхнув, глянули на него глаза его лошадей. Он обернулся к дому — дом безмолвствовал. Все село безмолвствовало, только далеко на дороге затихало тарахтение удаляющейся телеги, медленно погружаясь на дно черной ночи.
Страх вернулся — дикий мужской страх! — и тисками, сжал сердце. Лесовик застонал и рухнул, ткнулся лицом в грядку. От мужского плача содрогнулись нежные стебли цветов, раскрывших лепестки навстречу утренней росе…
Утром Лесовик поднялся с грядки и окунул тяжелую голову в ведро с ледяной водой. Выпрямившись, он обнаружил, что бледный день уже занялся. Он спустился в подвал и, с отвращением открыв кран, подставил большое ведро. В него потекла тонкая белая струйка. Ему столько раз пришлось сходить к оврагу, сколько ведер вытекло из бочки. В этот день овраг унес с собой белую ракию Лесовика, а река приняла ее и понесла к водохранилищам соседних сел. В подвале осталась большая бочка, пустая и гулкая, прочно стоящая на двух деревянных брусьях.
АМЕРИКАНЕЦ