Поезд остановился. На пустом перроне — если эту пустую площадку, посыпанную шлаком, вообще можно назвать перроном, — его встретил пузатый человек в куртке и фуражке служащего Болгарской железной дороги — Бе-же-де, как прозвали его односельчане. Бе-же-де жил в станционной пристройке и большую часть времени отдавал разведению гусей — его птичник находился на задворках станции — и пчел — ульи лепились на южных склонах Холма. Так вот, Бе-же-де стоял на пустом перроне и смотрел на почти пустой поезд. Дважды в день он встречал и провожал этот поезд — утром и вечером. Через несколько минут машинист потянул на себя рычаг, и состав — локомотив и четыре вагона (из них два товарных), — заскользив под уклон, поплыл через виноградники. Перестук колес постепенно заглох в тишине.
Бе-же-де снял фуражку и тесную куртку, скинул сандалии и превратился в простого крестьянина со светлыми волосенками и маленькими, тоже светлыми, глазками. Из окна пристройки с лютой ненавистью на него смотрела жена — черная, худая как палка, в выгоревшем платье, что было когда-то в яркий цветочек. Вот уже двадцать пять лет она люто ненавидела мужа, особенно по утрам, но никогда не говорила ему об этом; ей и самой не очень-то было ясно, как и за что она его ненавидит. Разумеется, Бе-же-де считал эту ненависть сильнейшей любовью и собачьей преданностью — он не умел читать по глазам человеческие чувства, а тем более чувства женщины, да еще собственной жены!
В это время железнодорожную колею — или «первый путь», как называл ее Бе-же-де, — пересек Американец. Он с некоторых пор каждое утро стал появляться на дороге, ведущей в село, и никто не мог понять, куда и зачем он ходит в такую рань. Бе-же-де увидел, как он прошел по перрону, и его снова начало снедать любопытство.
— Эй, Американец! — крикнул он, насупившись. — Ты опять куда-то ходил?
— Ходил, — ответил Американец.
Он снял фуражку, отряхнул ее о колено и снова натянул на бритую голову. Во рту он держал травинку — сосал ее сладкий сок.
— Хм, и куда это тебя носит ни свет ни заря? Каждое утро идешь откуда-то, — заметил Бе-же-де, не скрывая своего любопытства, и пошел под навес. Но тени еще не было, и, заметавшись у стены, как пойманный с поличным воришка, он с досадой сказал: — Уф! Ну и жарит же, проклятущее!
Американец подошел к нему на своих коротких, крепких и слегка кривых, как у кавалериста, ногах, но лицо его оставалось непроницаемым — никто, никогда, ничего не мог понять по его выражению, кроме Гунчева. Бе-же-де ретировался в помещение станции — «канцелярию», как он называл его для солидности. Американец последовал за ним с таким видом, будто собирался произвести обыск.
— Интересуешься, значит? — спросил он тихо и приоткрыл рот, где засияли железные зубы — подарок Нового Света (это сияние должно было означать легкую усмешку).
Каждое утро здесь, на станции, разыгрывалась одна и та же сцена: Бе-же-де спрашивал и отступал, а Американец наступал и не давал ответа. Помолчав какое-то время в канцелярии, они выходили и садились за домом, где действительно была тень. Гуси тянули к ним шеи, раздумывая, что бы им предпринять: отправиться, как всегда, на канал или остаться и еще поглазеть на этих двоих. Жена Бе-же-де то и дело отрывалась от корыта и обдавала мужиков взглядом, полным ядовитой ненависти. Она с утра до вечера стирала одежду вечно потевшего мужа. Но даже если бы он и не потел, она все равно бы стирала. Просто есть люди, созданные для чего-то одного. Она была создана для корыта и потому с утра до вечера наполняла и опоражнивала его худыми жилистыми руками. А на скамейке уже сменили тему разговора.
— До чего же ты ленив, Бе-же-де.
— Ничего подобного… Я хворый, у меня и удостоверение есть, с печатью. Комиссия из пяти человек дала. У меня — печень и сердце.
— У всех — печень и сердце, — возразил Американец.
— Ты что со мной как контролер говоришь? — вскипел Бе-же-де и вытащил большой носовой платок, чтобы вытереть вспотевшую жирную грудь.
— Конечно, контролер, — сказал Американец. — Каждый для других контролер, — заметил он глубокомысленно, — а для себя нет.
— Я в контролерах не нуждаюсь, у меня уже есть один. — И он кивнул в сторону окна и глаз, горевших той ненавистью, которая была для него сильнейшей любовью. — Вон погляди на нее: двадцать пять лет глаз с меня не сводит. Совсем от любви высохла.
Американец даже не повернул головы, он давно понял эти черные, немигающие глаза и знал, что именно они выражают.
— Да она же тебя ненавидит, — сказал он. — Так ненавидит, что когда-нибудь отрубит тебе голову. — Много раз он это говорил, но все впустую.
— Завидуешь, — гордо сказал Бе-же-де. — Ни детей у тебя, ни семьи, один как перст, вот и завидуешь. Но я не в обиде. Вовсе это не ненависть, а сильнейшая любовь!
— Верно, нет у меня детей, но мне их и не надобно, — сказал Американец. — А вот тебе надобно, да у тебя их все равно нет. Или у жены твоей не все по этой части в порядке, или у тебя самого.