«У нас была коммуна. Её названия я не помню. Но жили мы там хорошо. Нам с мужем в коммуне удалось даже новый дом справить. Коммуна состояла из 25 дворов. Туда вошли хозяева со средним достатком. Те, кто был зажиточным, в коммуны не вошли. Бедняков в нашей деревне не было вообще. Земли мы объединили свои, да ещё брали в наём у зажиточных, потом зерном отдавали. Работали сообща. Лодырей в нашей коммуне не было. Мы на коммуну даже две грузовых машины купили. Машины работали на березовых дровах (тогда бензиновых не было). Бревна пилили на небольшие чурочки, снимали бересту, кололи на мелкие поленца, сушили на специальной печке. Как проедет наша машина, так вся деревня в дыму стоит. Мы на этих машинах много грузов возили. Всё – помощь лошадям.
Наша коммуна просуществовала лет пять или шесть. А потом большевики коммуну распустили. Стали нас в колхоз сгонять. Они говорили, что колхоз – это дело добровольное. А сами с ружьями приходили и всё забирали. В колхоз беднота отовсюду съезжалась. Им-то терять нечего было. А у кого хозяйство было, не торопился его отдавать.
Наш колхоз сначала назывался имени Бляхера или Блюхера. Говорили, что это генерал какой-то. А затем переименовали в колхоз имени Мичурина. В колхозе сразу стало трудно работать. Мы ведь и раньше не ленились! Но здесь всё было организовано так, что лошадей и быков заморили голодом. Машины, что у нас были в коммуне, быстро разломались, так как за ними смотреть стало некому. Телеги и те стали ломаться, так как были на деревянном ходу, не ремонтировались, а новые не покупались.
Председателем у нас был какой-то рабочий из города. Он земли раньше, видать, и в глаза не видел. Но ни с кем не советовался. Всё и пошло прахом. Несмотря на то, что мы работали много: летом – с утра до ночи в поле, а зимой нас отправляли лес валить. Работа на лесоповале – хуже смерти. А весной трудились на лесосплаве….
До колхозов у нас кулаки, конечно, были. Это была всего одна семья, которая жила в нескольких дворах. Но они не задавались, всегда с нами здоровались. У них были такие же машины, что и у нас в коммуне. Но телеги у них были на железном ходу. Лошади – добротные, породистые. Земли у них было много. Пастбища – отдельные. Они даже молотильную машину себе купили. Для нас это чудо какое-то было. Всей деревней ходили смотреть, как она работает. Мы-то вручную молотили. Потом они за плату для всей деревни молотили.
А как колхоз образовали, богатство у них и отобрали. А самих мужиков тут же за деревней расстреляли. Потом их тела в одну яму сбросили и землёй засыпали. А нам сказали, что их богатство на темноте и крови нашей сколочено. Но мы-то знали, что они работали много, вот и разбогатели. А потом один их тех, кто расстреливал, как-то в лес пошёл и сгинул. Искать его никто не пошёл. А другому – ночью брюхо вилами пропороли. Виновного так и не нашли».189
«…руководителями ставили тех, кто никогда как следует не работал и не знал, как это делается. Они всё ждали светлого будущего, звали и нас туда. Но оно почему-то не приходило. Люди их люто ненавидели, так как те в колхоз загоняли силой. И силой заставляли в нем работать, как волов, неизвестно за что, неизвестно на кого. До колхозов мы тоже не в одиночку жили. У нас была община. Мы регулярно собирались на сходы. Были и деревенские съезды. На них решались наши хозяйственные вопросы…
После коллективизации работа стала не в радость. Какая же может быть радость от работы, когда её заставляли делать насильно?! Всё стало ничьим, а, значит, и никому не нужным. Наступил голод, уныние и разруха. На трудодни можно было прожить только до зимы. А там наступал голод. Мне кажется, что за период с 1922 по 1939 гг. от тотального, страшного голода в деревне умерло людей больше, чем на фронтах гражданской и Великой Отечественной войн. Нищета в колхозе была хуже татарского ига. Худшего – уже и быть не могло…».190
Все мечты теоретиков о сознательном участии «масс» в истории пошли прахом. «На земле» всё шло заведённым обычаем. Каждый работник, даже не помышлявший «капитализироваться» наймом работников, единолично-семейно или в общине-комунне желал жить сам по себе, свободно вырабатывая излишек по необходимости. Каждый назначенный распорядитель присваивал всю полноту власти плоть до казни по произволу, не забывая о своей корысти и заглушая совесть важностью партийной задачи: не допустить закисания сельского хозяйства в малопроизводительной его форме.
«12 апреля сего 1935 года председатель Есаульского Сельсовета в мое отсутствие оставил в моей квартире две бумажки: "Обязательство планового посева и поставки зерна государству" и "Предупреждение в случае невыполнения о привлечении к ответственности"….
План посева: пшеница – 1 гектар, прочих зерновых – 1,9 га и картофеля – 0,6 га. Сдать государству: пшеницы – 4,2 центнера, прочих зерновых – 7,98 центнера и картофеля – 10,8 центнера. Все эти 23 центнера надо отвезти на ссыпной пункт в город Сталинск за 30 километров. Окончательный срок сдачи: зерна– 15 октября и картофеля– 15 ноября….