– Была бы я с ним в тисках, но других… Хотя что говорить, теперь непременно буду, и ваше горячее желание исполнится. Сейчас-то я, по крайней мере, не обременена детьми… Правда, не понимаю, что мне это дало… С моим характером – и такая бездеятельная жизнь! Это пытка…
Николай сочувственно воззрился на свояченицу.
– Тогда проблема все равно в вас – вас ничего не устраивает.
– Николай, – устало и уже не имея желания разубеждать или ранить его, – не заставляйте меня говорить, в чем ваша проблема.
– Я просто не хочу мириться и не буду. И ведь теперь все наладилось, – слегка сбитый с толку и взволнованный, отвечал Литвинов.
– Как ты можешь… Как ты моешь простить ее за все и жить с этим грузом, не с чистого незапятнанного ни изменой, ни подозрением листа?
– Мы в равной степени запятнали себя… И не нужно утверждать, что наша ситуация другая по сравнению с их. Она любила… Ради этого можно на многое закрыть глаза. Это высшее чувство. И потом, я многое понял, я разговаривал с проповедником… Не все они хитрые лжецы, ратующие лишь за обогащение церкви. Все мы не без греха. Так не лучше ли дать ближнему еще одну возможность, чем презирать его, отравлять себя и его, гнить за живо и всю жизнь точить злобу?!
– Вы оправдываете ее, – изумилась Янина тем более, чем сама делала то же самое – на Анну нельзя было долго злиться. – Вы так мягки с ней. И, как бы я не хотела сейчас спорить о гордости, она почему-то тонет в ваших доводах, кажется такой глупой и мелкой… Наверное, здесь, как и везде, имеет смысл сохранить баланс и не позволять этому прощенному ближнему совсем уж сесть себе на шею… Но вам это не грозит – вы достаточно крепки. Могу лишь сказать, что счастливый вы человек, раз так мыслите… Как бы я ни хотела проповедовать другое. Я не могу не признать, что вы правы, черт возьми.
Николая вновь кольнуло упоминание его силы.
– Я простил. А это, если хотите, признак, скорее, силы, чем умения на всю жизнь затаить злобу, отравляться ей и называть это гордостью.
Янина задумалась, и на лице ее не было следов несогласия.
– Вы, однако, оптимист, сударь… – разочарованно усмехнулась Стасова.
– Вы несносны… Но правы мы оба. Как всегда, впрочем.
Они не заметили, как, утверждая, в общем-то, одно и то же, продолжают не соглашаться и не понимать друг друга.
– Полагаю, я должна объяснить вам причину столь удручающего окончания нашей дружбы… Если вам это вообще интересно. Думаю, все-таки да, но Анна как истинная возлюбленная всегда дороже и выше. Таков закон… Не могу друзья почему-то быть на одном уровне с возлюбленными. Я не смогла бы заниматься самоуничижением, как моя сестра. Возвращаться, когда топчут – нет уж!
Николай понял, что она так же имеет ввиду и его, но не обиделся, понимая справедливость этих слов. Однако настроение его крошилось, не могло удержаться на чем-то одном и смутно взывало о помощи, потому что обида, понимание справедливости ее слов, метание мыслей высасывали силы. Таким подавленным он редко ощущал себя.
– Какая же ты язва, – только и проронил он.
– Это все, что мне остается, дорогой. Я уже разочаровалась в священнейшем институте человечества.
– Ты говоришь так от усталости… Проснись утром и пойми, что все, что было сказано накануне – пустое.
– И то верно. С чего я решила, что знаю что-то о жизни?
С этими словами она подобрала подол не обремененного украшениями платья для поездок и, высовывая руки из муфты, чтобы балансировать, скрылась в экипаже. Душный разговор застыл на основании, на той точке, которая являлась камнем преткновения для обоих. Где-то глубоко в барышне Стасовой, шевельнулась змея ревности. Прошлое, да еще столь свежее, не искоренить совсем.
Карета тронулась, чуть покачнувшись и скрипнув. Янина испытывала чувство отрока, отбывающего из-под отчего крова. И сердце щемило, и мучило, что все так скоро пресеклось, сожаление о невысказанном, не сделанном и не загаданном заполонили ее душу… И в то же время небывалое облегчение, чаяния, подкрашенные горечью, корыстная надежда обустроиться в собственном доме заполоняющими пустоту обручами обхватили ее сознание. Более всего же освещало путь к недалекому и отнюдь не страшному будущему сладкое освобождение, как после длительного застолья, когда гости разбрелись, а одиночка в опустевшем доме наслаждается тишиной и, вынимая тяжелые серьги из ушей, плюхается в невесомый хлопок простыней.