Итак, начала сниматься в 1959-м, закончила в 1971-м – вся карьера уместилась в двенадцать лет. Дальше – тишина. Толки о том, что это советские «органы» запретили снимать Завьялову за связь с американским бизнесменом, кажутся мне смехотворными. Со второй половины семидесятых перестают снимать почти всех красавиц шестидесятых годов – это что, тоже «органы» запретили? Меняется время, меняются герои. Группа злодеев из «Теней» (Завьялова, Сергей Яковлев, Борис Новиков – кстати, их тоже перестали снимать) была открытием режиссеров Краснопольского и Ускова, а кинорежиссеры любят делать свои актерские открытия, не брать чужие. И Александра Завьялова буквально «исчезла в полдень». На взлете своей карьеры, на пике популярности. Ни Толстого, ни Достоевского, ни Островского, ни Лескова – никого из русской классики, с которой бы она соединилась без зазоров, она не сыграла.
Что ж, среди землян попадаются временные носители красоты – но пожизненных владельцев красоты нет. Природа сеет с избытком, актрис всегда много, и ролей на них не хватает. Кинематограф любит молодость, отжимает ее из красавиц для своих целей, и мало кому удается остаться в героинях кино после сорока. Это так. Но есть еще что-то. Роковая печать была на Завьяловой – к ней привязалась сумасшедшая старуха по имени Судьба, которая часто выбирает себе жертву именно из детей Красоты. Есть ненависть Судьбы к Красоте, необъяснимое злобное преследование ее, это ненаучный факт. В том, что убита была Завьялова накануне своего восьмидесятилетия – разве не виден последний злобный жест безумной старухи-судьбы? К 80-летию Завьяловой сняли телефильм – там актриса отворачивается от камеры, но голос остался таким же безупречным, восхитительным, без изъянов. Горести ее жизни вне кино, как можно догадаться, вполне обыкновенны для нашей женщины, и даже с такой красотой от них не уйти. За красоту-то, бывает, еще и отвешивают ударов побольнее…
И с грустью думая о Завьяловой, вспоминаю последние слова из рассказа Маканина «Кавказский пленный»: «…но что, собственно, красота хотела ему сказать? зачем окликала?»
Часть третья
Живые и прекрасные
Но надо жить без самозванства…
Тише едешь – дальше будешь
Сумрачное лицо.
Скорбные и проницательные глаза редко взглядывают на собеседника, а голос всегда тих.
Сидит на каком-нибудь обсуждении градостроительства в Петербурге, и среди любых воплей и криков неизменно выдержан и все так же твердит свои тихие речи. «Никакой застройки исторического центра, все консервировать, архитектурные мастерские закрыть, как преступные по отношению к культурному наследию…» Может быть, он и сознательно сочинил такой образ – интеллигента после кораблекрушения – но, как сказал поэт, «если даже вы в это выгрались, ваша правда, так надо играть!»
Он говорит – и все замолкают, утихомириваются и слушают. Так произошло и в судьбе Сокурова – ведь его кинематограф поначалу был встречен неласково, обвинен в провинциальной претенциозности и ложной многозначительности.
А он реагировал на это точно по рецепту драматурга Шварца, который сказал: у меня один ответ на критику – стараться работать как можно лучше.
(Преданные сокуровские соратники – скажем, основной его сценарист, выдающийся писатель Юрий Арабов или потрясающий звукооператор Владимир Персов – тоже похожи на него как братья. Тихие и несгибаемые. Вообще сокуровская манера держаться дико заразительна!)
Есть люди, считающие, что первые картины Сокурова – «Одинокий голос человека», «Скорбное бесчувствие», «Дни затмения» – более свежи и самобытны, чем последующие, где он стал мастеровит профессионально, однако первозданность свою утратил. Захотел, дескать, славы, захотел более широкого зрителя и сделался просто режиссером, впору в Голливуд ехать снимать.
Есть и другая точка зрения: это сначала Сокуров был претенциозен и подражателен, а вот потом набил руку, вырос и сумел, особенно в цикле о вождях XX века («Молох», «Телец», «Солнце»), сформировать, наконец, собственную внятную киноречь.
Тут, я думаю, дело не в Сокурове – он не из тех, кто продумывает специальные стратегии развития, – а в восприятии Сокурова. Во времени.
Сокуров развивался внутри российского кинематографа, но соотносил себя не с ним, а с мировой культурой. Да, вот так, с ужасающей провинциальной серьезностью. (Он абсолютно искренен, когда говорит, что не может жить без Эрмитажа, без книг, без русской речи.) Поэтому кино шло своим путем, а он – своим. Кругом люди падали, выдыхались, предавали себя, гибли – а он укреплялся и развивался. Потому что черпал из других источников и черпал все сильнее и глубже. Поэтому развивался – и не рывками, а тихо и органично.