Поэзия на самом-то деле к этому и сводится: наружу выходит нечто чудно́е. Обычная речь, переливающаяся через край. Несостоятельная попытка отдать этому миру должное. Поэт доказывает, что язык недотягивает, бросаясь грудью на ограду языка, которая поэта ограничивает. Поэзия – возникающий прогиб ограды. Вклад Гоголя в том, что он тоже бросился на ограду языка там, где живут маленькие люди – косноязычные, мямлящие, чей язык не справляется с обстоятельствами, – но люди эти чувствуют все то же самое, что и люди большие (красноречивые, образованные, непринужденные).
Результат получается неловкий, забавный и достоверный, тронутый духом (чудно́го) повествующего человека.
В рамках одной модели писательства мы стремимся вверх – выразить себя точно, на высочайших уровнях языка (вспомним Хенри Джеймза). В рамках другой мы сдаемся естественной природе выражения, пусть она и несовершенна, и, сосредоточенно работая в этой модели, возносим ее, так сказать, придаем поэтическую изысканность этой (неумелой) форме выражения.
Когда какой-нибудь служащий корпорации говорит: «Стресс, испытываемый некоторыми, является, как его можно рассматривать, результатом того, что мы не достигли и не перевыполнили цели, которые, как мы все помним, Марк из Правления в своем критическом официальном письме отчетливо донес до нас в прошлом месяце», – это стихотворение, потому что здесь все наперекосяк. Внутри содержится заявление («Мы всё просрали, и нам хана»), но есть и нечто достоверное в этом наперекосяке, некий дух, кое-что сообщающий нам и о говорящем, и о его культуре, и это кое-что мы из фразы «Мы всё просрали, и нам хана» не узнаем.
Итак, это стихотворение – то есть машинка, поставляющая дополнительные смыслы.
Возможно, заметим мы и то, что в некоторых местах неуклюжесть гоголевского сказа внезапно пропадает и проза делается прекрасно артикулированной: «Но на свете нет ничего долговременного, – сообщает нам рассказчик после того, как Ковалев возвращает себе нос и обнаруживает, что орган не встает на место, – а потому и радость в следующую минуту за первою уже не так жива; в третью минуту она становится еще слабее и наконец незаметно сливается с обыкновенным положением души, как на воде круг, рожденный падением камешка, наконец сливается с гладкою поверхностью».
Ничего «сниженного» в этой речи нет.
Итак, у сказа, применяемого здесь Гоголем, внушительный диапазон. Иногда это великий писатель пишет «под» неуклюжего писателя, а иногда это… пишет великий писатель.
«Гоголь был странным созданием, – писал Набоков, – но гений всегда странен; только здоровая посредственность кажется благородному читателю мудрым старым другом, любезно обогащающим его, читателя, представления о жизни». У Толстого и Чехова, по словам Набокова, тоже случались «минуты иррационального прозрения», приводившие к «внезапной смене точки зрения», «но у Гоголя такие сдвиги – самая основа его искусства» [55]
.Гоголь был одержим носами, боялся пиявок и червей; умел, насколько это известно, дотягиваться нижней губой до собственного (довольно длинного) носа. Гимназическая кличка? «Таинственный Карло» [56]
. «Слабое дитя, – говорит нам Набоков, – дрожащий мышонок с грязными руками, сальными локонами и гноящимся ухом. Он обжирался липкими сладостями. Соученики брезговали дотрагиваться до его учебников» [57]. Его однокашники-аристократы смотрели на него сверху вниз, согласно одному из них – с гоголевским именем В. И. Любич-Романович, – юный Гоголь «редко когда мыл лицо и руки по утрам каждого дня, ходил всегда в грязном белье и выпачканном платье» [58]. Гоголь садился на задах класса, чтобы не подвергаться насмешкам.Гоголь – провинциал из Украины, маменькин сынок (мама любовно записывала на счет сына изобретение железных дорог и парового движения), переехавший в Санкт-Петербург и оказавшийся классово ниже тамошних писателей-аристократов.
«Русская проза достигла в произведениях Пушкина и Лермонтова безупречной непринужденности и ясности, – пишет Ричард Пивиэр в чудесном вступлении к роману Гоголя «Мертвые души». – Гоголь восхищался ими и не пытался до них дотянуться. Он занялся разработкой другого подхода, в котором нет подражания естественной речи образованных людей и нет “добродетелей прозы” – лаконичности и точности, а есть все обратное».
По словам Андрея Синявского, Гоголь для этого «прибегнул не к речи, какою мы говорим, но скорее – к неумению говорить обычно» [59]
.А вот самооценка Гоголя: «Пушкин… мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее и которого, точно, нет у других писателей» [60]
.Как же писать без «подражания естественной речи образованных людей», как использовать «неумение говорить обычно»? Как Гоголю удается «очертить пошлость пошлого человека»?