С обер-полицеймейстером они разминулись, чиновник в экспедиции понимает его превратно, частный пристав задевает за живое, врач дает бестолковый совет. Ковалев обращается по адресу, просит о помощи правильных людей (держится так, как если бы все эти люди могли ему помочь), и все совершенно любезны (не считая частного пристава, грубого в приемлемых пределах, если учесть, что по званию он старше Ковалева). Эти люди произносят правильные слова (выражают обеспокоенность и сочувствие, радушны и пытливы, желают помочь или, по крайней мере, изобразить участие), но помочь не могут, потому что пока что не оказались внутри этого дурного сна, в каком оказался Ковалев, кошмара, который способен принять множество очертаний: нос-то носом, но это может быть утрата руки, или здоровья, или источника пропитания, или жены, или ребенка, или рассудка. Мир полон кошмаров, все они только и ждут того, чтобы с нами приключиться, но люди, к которым Ковалев обращается, в это не верят – или не верят
Да и вообще не их это дело. Каждый остается строго в границах дозволенного им и предписанного системой, которую они составляют. Эта система (их общество) создана для нормального действия; она неспособна помочь человеку со столь необычной потребностью, как у Ковалева. (Их отклики до странного сдержанные, словно Ковалев потерял не нос, а чемодан.)
Итак, все идет нормально, пусть кто-то потерял нос, увечных нищих дразнят на паперти, невинные узники гниют в застенках царизма, дети голодают, а богатые танцуют на изысканных балах, – можно было б перечислить сотни других несправедливостей того вымышленного Петербурга 25 марта 1835 года – или в любой другой день в любом настоящем городе, несправедливостей, которые, с нашего молчаливого согласия, продолжатся, потому что устранение их находится за пределами разумно ожидаемого.
Чтобы вычленить, в чем именно состоит этот дух неподатливости гоголевского мира, сосредоточимся на всего одном из разговоров Ковалева (с чиновником в газетной экспедиции, стр. 10–14).
Ковалев, пряча под носовым платком место пропажи носа, сообщает, что хотел бы разместить объявление. Он говорит не «У меня пропал нос», а эдак лукаво / застенчиво: «Произошло мошенничество или плутовство». Не нос он ищет, который прежде находился у него на лице, а «подлеца», кем нос теперь стал (то есть нос со своим отдельным умом). Упирает Ковалев не на то, что у него пропал нос, а на то, что нос оскорбил его, покинув лицо и став кем-то, – кем-то выше Ковалева, кто не являет должного уважения и кого необходимо поймать и образумить.
Чиновник спрашивает его имя. Ковалев отказывается его сообщать. Чиновник не возражает. (Зачем тогда спрашивал?) Чиновник не понимает Ковалева, решает, что Ковалев ищет сбежавшего холопа. (В этом кошмаре мы все дальше отплываем от исходного дела, за которое взялись.) Но чиновник все же худо-бедно понял – или во всяком случае Ковалев принимает его оплошность с небольшой поправкой: сбежавший имеется, да, но это нос. Чиновник слышит неверно и видоизменяет свое недопонимание сообразно обстоятельствам: «И на большую сумму этот господин Носов обокрал вас?» Ковалев вновь поправляет его: «Нос, мой собственный нос пропал неизвестно куда». Чиновника это не потрясает. Впрочем, ему все же нужны дополнительные сведения: «Я что-то не могу хорошенько понять», – говорит он миролюбиво.
Ковалеву необходимо отыскать свой нос не по очевидным причинам (это его нос, и точка), а потому, что пропажу этой части тела невозможно скрыть и… ну, вы же понимаете, он общается со многими важными людьми, и потому…
Он по умолчанию считает, что чиновник, располагающийся не на одну ступеньку ниже Ковалева на общественной лестнице, примет это как резонную причину. Чиновник обдумывает возможное объявление, но отказывается, беспокоясь о репутации издания; нельзя же печатать что-то вот такое возмутительное. Да и вообще, говорит он, если нос пропал, следует обратиться к врачу. Но… он же не