Обладатели культуры (в науке) становятся «обществом», т. е. участниками равноправных взаимодействий. «Общество» здесь лишено властных или авторитетных (что здесь то же самое) измерений, как их нет в торговом «обществе» («Смирнов и компания») или в Вольном экономическом обществе[465]
. Другими словами, новая история литературы возможна только при изменившемся понимании человека и его связей («общества», «публичной сферы» и т. д.).По отношению к теории литературы или теории истории литературы это означает осознание необходимости и неизбежности другой конструкции литературы, основанной на совершенно других ценностях культуры и познания. Отсутствие представлений подобного рода и, напротив, сохранение всеми силами носителей литературной культуры идеологических и антропологических воззрений, характерных не только для советского тоталитаризма, но и для XIX в., объясняет дремучую косность российского литературоведения, равно как и крах существовавшей советской, централизованно-иерархической, классикалистской системы литературы.
Можно сказать, что традиция (смысловой образец поведения в закрытом сообществе) не расколдована, не отрефлексирована в России как культура – без идеи и принципа субъективности это невозможно. А потому традиция не может быть введена в науку ни в качестве предмета рефлексии, ни в форме рациональной техники познания, – познания самой культуры как техники, техники социального взаимодействия. Лишь названная, имитационно обозначенная «культурой», традиция в России приобретает и воспроизводит характер идеологии, единоспасающего учения. Поэтому и переведенная десять лет назад, опубликованная престижным «Новым литературным обозрением», статья Яусса не вызвала никаких откликов или дискуссий. Можно со всей определенностью сказать: его идеи и намеченные этой школой подходы никого в России не тронули, они не были «поняты» (что само по себе свидетельствует о состоянии российской мысли, если таковая еще есть). Более того, следовало бы говорить об отторжении российской филологией любой попытки теоретической саморефлексии.
Сегодня в российском литературоведении приняты (нельзя сказать – «господствуют», ибо для господства нужна хоть какая-то сила, сила инерции не в счет) два основных представления об «истории» литературы и несколько производных от них, «свободных» радикалов этих значений. Первое (условно назовем его «имплицитным») – официальное, или, что то же самое, педагогическое. Это дискретная картина исторических фрагментов литературы Нового времени и различного рода проекции на нелитературные феномены, но интерпретированные в качестве «древних литератур», «протолитератур» или «предысторий литературы» (литератур Древней Руси, Византии, средневековой Европы или античной Греции или Рима и проч.). Ее основа – заимствованная у старых немецких романтиков, а точней, подхваченная у их поздних эпигонов конструкция литературы как выражения (отражения) идеальных составляющих национального духа или какого-то иного, но столь же неопределенного социального или идеологического целого – например, Россия как православная цивилизация.
В советский период данная конструкция содержательно была радикально изменена. Из нее была выпотрошена идея национальной культуры и заменена на какое-то время общими марксистскими рассуждениями о литературе как выражении классовых интересов, отражении диалектики базиса и надстройки, идеологических представлений соответствующих классов, их идеалов, представлений и чувств. В строгом смысле собственно марксистский подход, причем исключительно в гегельянско-плехановском изводе и в популяризаторской форме, господствовал в СССР крайне недолгий срок – практически всего несколько лет, примерно с 1925 г. до 1929–1930 гг., самое позднее – до 1935 г. Затем марксизм хотя бы с минимальным уровнем методологической озабоченности и ответственности был вытеснен беспринципной эклектикой, смесью традиционной националистической риторики (если дело шло о собственно русской классической литературе) и бессовестной болтовни по поводу того, что «истинное решение проблемы (истории литературы. –