– Страдание, дорогой Александр Иванович, вовсе не очищает душу, как нас учит этот господин, оно уродует ее и приучает любить уродство. Да что там любить! Наслаждаться им, превознося собственное ничтожество. А я ненавижу уродство, поскольку оно безжалостно и бессмысленно…
На следующий день Маша осталась дома, потому что всю ночь читала рукопись Куприна и теперь, как после звучания музыки, ее не оставлял этот текст, она вновь и вновь перечитывала его в уме, не имея при этом никаких сил и желания браться за другие рукописи, которые ее ждали в редакции.
Прибывший к обеду курьер из журнала сообщил, что в издательство приходил Александр Иванович Куприн и хотел встретиться с Марией Карловной. Узнав же, что ее нет, попросил передать ей записку.
Несколько слов на листке из блокнота – приглашение на ледяные горки в Александровский сад, что у Адмиралтейства.
Ну конечно, толстый мальчик Саша Куприн, который стеснялся своих очков и кадетской формы, потому что она ему была мала и трещала по швам, всю жизнь мечтал покататься на огромных, доходящих до пятого этажа жилого дома ледяных горок, которые в его детстве каждую зиму строили на Яузе недалеко от Разумовского сиротского пансиона. Воображал себе, как несется по нескончаемому ледяному желобу на деревянных санках, как умирает от страха и счастья одновременно, а встречным ветром у него с головы срывает шапку, и она улетает в снег.
На вершину ледяной горы первой взлетела, конечно, Маша.
Александр Иванович не поспевал за ней, он с трудом преодолевал крутые ступени, расстегнул шубу, потому как ударило в жар, да еще и смешно размахивал руками, как бы помогая себе тем самым взойти на эту самодельную Фаворскую горку.
На деревянной площадке, украшенной разноцветными лентами, флажками и электрическими лампионами, их уже поджидали заказанные заблаговременно сани в форме лошадки в яблоках с черной, развивающейся на ветру гривой.
Отсюда была видна Дворцовая площадь и казалось, что с этой верхотуры можно было доехать до Александровского столпа, залепленного инеем, уходящего в светящееся морозным солнцем небо, веря при этом в то, что где-то там, на его недосягаемой вершине стоит одинокий ангел, попирающий крестом извивающегося полоза.
Рыжий курносый павловец в песочного цвета шинели, перехваченной на груди башлыком, заботливо усадил Машу и Александра Ивановича на узкую, обтянутую войлоком скамейку и со словами – «извольте прокатиться, ваше благородие», столкнул сани на ледяную дорожку желоба.
И тут же все загрохотало, заревело в ушах, а на глазах выступили слезы. В каком-то торжественном и безумном полусне мимо понеслись деревья, колоннады, доходящие до человеческого роста сугробы, остолбеневшие на морозе извозчики, бегущие вслед за санями дети.
Куприн инстинктивно вцепился в черную гриву деревянной лошадки как тогда в длинном больничном коридоре Вдовьего дома, когда лошадка бежала все быстрей и быстрей, а коридор все не заканчивался и не заканчивался.
Так и сейчас – при каждом новом порыве ветра и ударе полозьев о потрескавшийся лед, желоб словно бы удлинялся, оживал и становился бесконечным, а вопящие, что есть мочи, зрители наклонялись почти к самим несущимся саням, предупреждая ездоков об опасности, что мол так недолго и убиться насмерть.
Но никто их не слушал, разумеется, и деревянная лошадка неудержимо неслась вперед, туда, где в серебристой дымке зимнего утра вырастал гигантский столп со стоящим на его вершине бронзовым ангелом.
Александр Иванович оглянулся на Машу – выражение ее лица было спокойным и одухотворенном, глаза слегка сощурены, губы плотно сжаты, а пряди волос, выбившиеся из-под берета, обтекали ее лоб и скулы. Было видно, что она полностью погружена в себя, в свои думы, что испытывала радостное наслаждение от того, что легкое дыхание и должно быть таким – безумным и искренним, чистосердечным и беззаботным в том смысле, что не д
Меж тем, вылетев со спуска, сани покатились по бугристой ледяной дороге, скрежеща своими металлическими полозьями по бортам желоба.
Гранитная колонна надвигалась.
Совсем застыли руки, и окоченел подбородок.
– Пошла, пошла, – шептал Александр Иванович, и деревянная лошадка, будто слыша его, несла во весь опор, но на сей раз уже по равнине, обгоняя пеших и конных, заставляя экипажи шарахаться в разные стороны.
– Скользим, скользим! – кричал исступленно.
Но не тут-то было – в этот поток разрозненных звуков и слов вдруг ворвалось как паровозный гудок:
– Поберегись, куда прешь, дубина стоеросовая!
Куприн оглянулся – на них летел ломовой, и было понятно, что ни поворотить, ни тем более остановиться он уже не сможет, а ангел, строго наблюдая за происходящим с высоты столпа, многозначительно молчал.