При проведении сплошной коллективизации Кульков был чудовищно жесток не только по отношению к коллективизируемым, но и к коллективизаторам. За малейшее проявление человечности видные местные партийцы «исчезали». Это и погубило Кулькова. После отбоя, данного Сталиным, он попал в «козлы отпущения». Весь аппарат партии Киргизии разом набросился на него, и разжалованный «генерал-губернатор» загремел в ссылку…
Мой второй попутчик – наркомзем Исакеев – типичный киргиз.
На его круглом и плоском желтом лице ничего не прочтешь. Карие глазки чуть поблескивают в узких щелках, и мне кажется, что они всегда иронически смотрят на нас, русских:
– Что вы там ни вытворяйте, – говорят они, – а мы сами по себе, и вам нас не поймать.
Исакеев считается и пишется в анкетах «батраком», но в степных кочевьях все знают, что он из богатого байского рода, знают, но помалкивают. Помалкивают и о том, что теперь, в период ожесточенной коллективизации, через наркомзема Исакеева можно спасти кое-что из имущества, и о том, что агенты Исакеева скупают у раскулачиваемых, конечно, за гроши, ценнейшие ковры и золото головных женских уборов. Я узнал об этом на горных пастбищах за Иссык-Кулем, но тоже молчу. Он ли, другой ли, не все ли равно? Глядя в его щелки-глаза, я тоже посмеиваюсь, но не угадываю того, что через пять лет этот Исакеев будет расстрелян как национал-уклонист и «агент одной державы».
С моим третьим спутником, колхозником Семикрасовым, мы едем вместе от самого Иссык-Куля. Там я видел его «работу» по раскулачиванию русских поселенцев, из среды которых он сам. Страшна была эта «работа», а посмотреть на Семикрасова, так хоть икону с него пиши: в глазах – ясная синь, улыбка мечтательна и безмятежна, не то что матерного слова от него не услышишь, но все речи его мягки и ласковы.
– Я ж его из детства знаю, – рассказывает он мне в дороге о своих «подвигах», – все родство его мне известно! Трудовые мужики, основательные. По полсотне десятин каждый засевал. Кровью и потом поливали.
– А вы их по миру пустили?
– Значит так надобно, – уверенно возражает Семикрасов, – они батраков-малаек[55]
держали? Держали. И половинщиков-чайрикеров[56]эксплуатировали? Значит, я по всей справедливости действовал. А он на меня с ломом…– Ну и что же?
– Что ж? Выпалил я в него. В живот попал. Однако, еще жив был, когда увозили. Четверо детей осталось. Что ж! Революция на это не смотрит…
Мы летим из Фрунзе[57]
, столицы Киргизии, в Ош, где собирается сессия ЦИК. Под нами лесистый Тянь-Шань. Для меня это хаос каких-то нагромождений, но Исакеев и Семикрасов знают эти места и прекрасно разбираются в живой карте.– Сусамыр! – Указывает Исакеев на расстилающуюся под нами широкую ярко-зеленую долину.
– Богатеющие летовки! – подтверждает Семикрасов, – не трава тут, а пирог! Я еще в прежнее время с отцом сюда ездил. Скотины-то, скотины-то сколько сюда нагоняли. Прямо Ноев ковчег был, а теперь, гляди, пусто…
– А ты откуда про поголовье Ноева ковчега осведомлен? – откликается Кульков.
– Я, товарищ Кульков, всю леригию очень точно знаю. Смолоду всегда интересовался и духовные книжки читал. Можно сказать даже и в партию через леригию вступил.
– Вон что! Бывает и так, – соглашается Кульков, – а скажи-ка, у вас в Караколе сейчас много скота через горы в Кульджу угоняют?
– Что бы русские гнали – не слышно… наш крестьянин со двора не погонит, хотя бы и от коллективизации, а киргизы, те, конечно, гонят.
Я знаю, что гонят в Кульджу десятками тысяч. Исакеев знает это много лучше меня, но мы оба молчим. Замолкают и наши спутники, думая каждый свою думу.
Что было в головах у других, я не знаю. Но, смотря на моих соседей, я задавал себе вопрос: чем стал бы каждый из них, если бы Россию миновала катастрофа революции?
Вот Кульков с его острым практическим умом, огромной трудоспособностью и упорной энергией. Он, слесарь-механик, несомненно, выдвинулся бы, завел бы свою мастерскую, а потом, быть может, и фабрику… такие, ведь, и строили русскую промышленность.
Исакеев? Чем был бы он, киргиз байского рода, воспринявший и усвоивший европейские методы работы? Несомненно, стал бы ловким широким торговцем, посредником между фабрикой и степью, и его агенты везли бы в эту степь звонкие полноценные рубли, а не срывали бы последние из них с родовых женских уборов киргизок.
А Семикрасов? Ну, это совсем ясно. Он был бы хорошим, крепким мужиком-поселенцем. Сам засевал бы десятин 50 и, вероятно, не отошел бы от «леригии» в коммуну, не палил бы в живот своему соседу во имя революционной справедливости…
– Будь проклята эта революция! – думал я тогда, смотря на них. То же проклятие, думаю я теперь, повторил и Исакеев в подвале НКВД, и Кульков в концлагере, и Семикрасов в своем голодном колхозе, обнищавшем поселке богатых мужиков-семиреков…