Я задыхался от восторга. Казалось, что я вытираю ноги о картину Репина. Я пришел в место, которое было для меня закрыто по определению, прошел внутрь, в своих грязных ботинках по их светлым полам, и сел за столик, за которым прежде сидели люди, и не догадывавшиеся о моем существовании. А я о них знал и иногда даже видел по телевизору.
И вышколенные, голодные официанты, они обратились со мной так же, как с теми другими, особенными людьми, и повесили мою дурацкую демисезонку на вешалку, а потом принесли меню в кожаном переплете.
От испуга я заказал просто жаренную курицу (с хитрым соусом, правда) и какое-то дорогое шампанское. И мне все это принесли, а шампанское было даже в ведре, совсем не похожем на то, в котором мы таскали воду из колодца на деревне у деда.
Я даже хотел попросить оставить ведро, чтобы, там, голову льдом смочить или в шампанское его добавить, или курицу остудить, но не решился — я же не знал, как правильно.
Курицу я долго пытался есть ножом и вилкой, возил кусок по тарелке, потом сдался, отломил ножку и стал обгрызать, как это принято у нас, обычных людей. Потом я разгрыз косточку и добрался до мягкого, сладкого костного мозга. А в этот момент там, знаете, были еще люди старой эпохи. Секретари уже несуществующих горкомов, исполкомов, чиновники исчезнувшей страны, давно привыкшие к определенному уровню жизни. Они еще ходили в своих хороших костюмах, а их женщины — в своих прекрасных платьях, и в таких вот рестиках, наверное, было их последнее убежище. Я окопался в месте, в котором они пытались забыться и нарисовать себе картинку бывшей (или небывшей уже, все далекое стало, наверное, как во сне) красивой жизни. Я был там чужеродным элементом, еще хуже, чем ставшие привычными кооператоры.
И я ел свою курицу руками и грыз ее кости, а они смотрели на меня, словно на первобытного человека, который оттаял из ледника и приперся на барочный бал. Я расхерачил их лаковую атмосферу, и за это они меня ненавидели.
Я их понимал, нет, серьезно, но мне совсем не было жаль. Иллюзии — это плохо, от них надо избавляться. Теперь человек вроде меня, простояв весь день на рынке, к вечеру мог прийти в ресторан и заказать себе что-нибудь далеко не копеечное и даже роскошное. А потом сожрать это любым желаемым способом, да хоть в нос засунуть.
И я в душе над ними смеялся, потому что время у них все — тю-тю, и не было никого, кто защитил бы их от этой правды. И их доченьки с бриллиантовыми сережками в ушах знали, что денег на хотелки хватает только пока. А я смотрел на них и думал: придете ко мне выбирать помады "Руби Роуз", и поярче-поярче, чтоб новым хозяевам жизни понравиться.
Это ж плохое чувство? Или нет? Они же таких, как я, презирали, гоняли в своих членовозах эти членкоры и партчлены, и членчлены. А оппа! Ну как так-то теперь? Пришел Вася Юдин, практически с улицы, с того края вашей необъятной Родины, и сидит в вашем ресторане, и пальцы у него жирные, а он их облизывает.
Кайф же. И вовсе не то, что Репиным подтереться — Репина жалко, он нес добро и красоту, а они несли чушь по центральным каналам.
И такой я был злой, такой свободный, и у меня было столько яростной такой энергии, как у Кашпировского в лучшие годы. Казалось, я тут взглядом всех могу уложить. И я улыбался, а дамке той в бриллиантовых сережках я оскалился, потом губы облизнул, совершенно непроизвольно, и хорошо представил, как деру ее до криков в сортире, таком чистеньком и страшно хорошеньком, как ее личико без единого прыщика, здоровое и молодое.
Это было время, когда Снарк оказался Буджумом, и многие тогда "без слуху и духу пропали, не успев даже крикнуть "спасибо".
Клево, что я успел в ту лакуну, которая запала между ними и нами, когда они еще здесь, а мы уже тут. И курица была балдежная, а соус был хер знает с чем, но для меня — со свободой.
А ночью я вернулся в свою общагу, долго пытался добудиться китайцев, и у меня еще были вертолеты от шампанского. В комнате меня встретил Горби, которому я принес курочки в целлофановом пакете, а китайцам — пиваса, купленного в ларьке с черными, пожарными подпалинами. Жизнь! Она самая!
Не без недостатков, конечно, бывало всякое, особенно в Чертаново. Меня и грабили, и пиздили вчетвером, и даже ножом чуть не пырнули — дикий, дикий юго-запад! Пиздились тогда до смерти, хуже волчар. Дерусь я ничего, ну, для дрыща позорного, я сильный и без балды, этого часто достаточно, но нож, конечно, купил все равно, на том же нашем Рижском рынке, красивый такой нож, на рукоятке была выгравирована еще голова орла. Мне сказали, что это антиквариат, но залили, сто пудов, а мне главное, чтобы колол хорошо.
Но были в моей жизни вещи намного хуже, чем беспонтовая гопота и даже ранние подъемы. Моя сраная демисезонка. Я ненавидел ее больше всего на свете. Из-за нее зима казалась мне страшной, как, наверное, французам Наполеона, или ребятам из тургруппы Дятлова, или еще кому, кто близко познакомился с нашим климатом.