— Мне очень нравятся глаза. Поэтому я и хотела быть офтальмологом. Хочу, я имею в виду. Первое, что я рассматриваю в человеке — это глаза. И запоминаю всегда точно. Я могу воспроизвести цвет глаз всех моих знакомых, вот до оттенка прямо.
— Клево, может, ты тогда и так можешь быть офтальмологом.
— Дурак ты, Вася, — сказала она обиженно, и я протянул ей бутылку "Амаретто".
— А трахаться когда будем? — спросил я.
— Никогда, — ответила она. — Я не поеду в твою общагу, а у меня всегда девочки. Ты готов к платоническим отношениям?
Но я не был готов, поэтому где-то в уголочке, за складами, напоил ее всеми остатками ликера, залез ей под длинную курточку, расстегнул ей джинсы и засунул руку в трусы. Где-то шлялись редкие рабочие, кто-то шумел, а у нас была прекрасная, чистая-чистая любовь, зажатая между грузовиком и толстым, черным, нетронутым сугробом.
Люси обняла меня за шею и покусывала за ухо, пока я погружал пальцы в нее, такую скользкую, влажную и суперски нежную. Иногда она всхлипывала, но совсем тихонько. Не думаю, что в той кондиции она как-то много осознавала, особенно учитывая, что, когда мы встретились в следующий раз, я получил по роже.
Было холодно, пальцы у меня были холодные, но быстро согрелись в ней. Она облизывала губы, а я, свободной рукой, оттягивал ее волосы, чтобы смотреть на нее, чтобы она не уткнулась мне в плечо, не спряталась. Такая была красивая.
Долго Люси стонала и ерзала, долго у нее дрожали коленки, наконец, я ее домучил, и она подалась ко мне, поцеловала в уголок губ, пока я застегивал на ней джинсы.
— Такая ты классная, — сказал я. — Атас просто.
А она, повиснув на мне, заснула. Девки так, кстати, иногда выключаются — как кончат. Это зря про мужиков только так шутят. Ну, или ладно, может, бухлище и двое суток без сна ее тоже убаюкали как-то, может, не без этого.
А что потом? А потом мы пошли работать.
А еще потом были другие ночи, такие же классные, когда мы пили уже спирт "Рояль" с газировкой, целовались и признавались друг другу в каких-то странных вещах, но не в любви. А хотелось-то в любви, но это все было и без того понятно.
Ну как ее было не полюбить, строгую врачиху с ангельскими светлыми кудряшками. Вечно раздраженная, со мной она чуточку утихомиривалась, зато как она орала на своих подружаек — просто благим матом, это надо было видеть и, первую очередь, слышать. Зато Люси почти не материлась, я даже предлагал ее научить, но Люси сказала, что так низко она не падет, а я сказал, что всегда есть, куда еще, так что пусть не стесняется.
Она все время меня отчитывала, причем, знаете, по самым мелким поводам, даже если куртку я до конца не застегивал, и было в этом что-то такое беззащитное, как в девочке, которая играет мамку в "Дочки-матери". Хотя бесилово у нее иногда было знатное, аж тряслась. Я думаю, мединститут частенько людям мозги взъебывает. Во всяком случае, Люси рассказывала всякие ужасы про то, как они шили трупы, и за это я прозвал ее трупной швеей.
Такое чистое было чувство, классное, молодое-зеленое, но искреннее, и химозный "Амаретто", и черный снег, и пустые вагоны метро утром — все это стало для меня символом моей первой серьезной любви и приобрело огромное значение, которого другим людям в черном снеге никогда не увидеть.
Если когда-нибудь Бог с меня спросит, я ему так и скажу:
— Я любил и не забуду.
А вроде как он так и сказал: любите друг друга. Я любил, любил, и это было прекрасно. Значит, работает этот рецепт, значит из него можно сварганить какой-никакой, а все-таки пирог. Ну, типа жизнь свою, да? Поняли метафору?
Ну это ничего, что не навсегда. А что у нас в жизни навсегда-то, если уж так? Она и сама ненадолго.
Как-то позвонил я мамочке своей и сказал:
— У меня есть невеста.
Спизданул просто, если честно, мы не то что о свадьбе не говорили, а вообще будущее очень смутно себе представляли. Тут что завтра будет лучше не гадать, какая уж свадьба.
— Красавица? — спросила меня мамочка, и даже как-то по-человечески, заинтересованно так.
— Очень, — ответил я.
— Очень красавица, — передразнила она меня. — Если залетит твоя красавица, на меня не рассчитывай, мне выблядки не нужны.
— Да кто на тебя рассчитывает, дура старая, — сказал я. — Лишь бы под себя не ссалась, и то хлеб уже.
Как трубку положил, так легко у меня на сердце стало, пошел и купил пожрать моим китайцам, а Горби игрушку — резиновую мышку с радужным перышком на спинке. И такая красота стала жизнь, заебись просто.
Полет нормальный, подумал я, а, может, и высший класс даже. Покорил Москву-сучку, сладил со всем, красавец я.
Ну как меня можно не любить?
Вопль седьмой: Сошествие во ад
Жил-не тужил, а дальше, может, авитаминоз, а, может, тяжелая работа стала брать свое, и как-то все потихоньку скатилось к невероятной усталости и рутинной, унылой, бесконечной хуете. Оказалось, что жизнь у меня тошнотная, что я встаю с петухами, провожу бессмысленный, вызывающий надсадную головную боль, день, прихожу домой, ложусь на кровать с Жуй Феем и очень стараюсь не сдохнуть.