Сильно хотелось винтануться, просто для энергии, знаете, чтоб работа спорилась.
Сил у меня не было вообще ни на что, я бродил, как зомби, Люси за меня страшно волновалась, но я от нее только отмахивался. Подумаешь, проблема! Настроение у него хероватое, ну надо же. Ох, что ж теперь делать, давайте созовем, что ль, Совбез ООН.
Не, так-то работал я по-прежнему классно, продавать хуйню я могу с закрытыми глазами, без проблем вообще, самый адок начинался вечером, когда я шел домой по ночному Чертаново и понимал, что все совсем не в ажуре.
От холода руки у меня все время были красные, на костяшках пальцев иногда, как следы жестокой драки, появлялись кровавые трещины, и я украдкой облизывал кровь, направляясь к своей общаге, и думал о том, что человек — сам себе тюрьма.
Ну разве ж нет? Все равно, что бы там ни было, у тебя останешься ты с этими твоими дурацкими воспоминаниями, дурацкой усталостью от нагрузки, дурацкими выборами, которые ты всегда делаешь, одни и те же, только одни и те же, никаких исключений.
Тогда я снова начал задумываться: почему бы мне не умереть? Не, ну по серьезу, какой легкий выход из колеса, в котором я бегал без перерыва, и на которое наматывался каждый новый день. Я мог взять и выйти, без мучительного возвращения домой, без всеобщих осуждений, без своих собственных мыслей. Раз — и все закончилось, и только чернота вокруг, и Бог такой:
— Вася, ты лошара, если б ты еще потянул лямку, я б послал тебе миллион долларов.
А я такой:
— Да не надо, Боже, мне бы только, знаешь, чтоб не существовало меня никогда, и я чтоб не думал, а остальное это все от переизбытка фантазии и недостатка пустоты.
А Бог такой:
— Вася, ну какое ничто, ты же ставился винтом, так что я отправлю тебя в ад. Разве я не предупреждал?
— Не, — скажу я. — Ну, про винт конкретно ты не говорил ничего.
— А голова тебе своя на что?
— Чтобы в нее кушать манную кашу, это же очевидно.
И Господь меня пожалеет со всеми моими кашами манными и винтами погаными, он скажет:
— Ладно, Вася, я тебя люблю.
И я пойму, что меня любили.
Короче, вот такие у меня были диалоги с самим собой и со всем миром, и ночи напролет, когда я не мог заснуть, фантазировал я именно об этом. А бессонница меня мучила страшная, никак я не мог угомониться, словно кто-то взял дрель и сверлил ей дырочки в душе у меня. Какая-то сука бессовестная.
От бессонницы я стал серый с лица, и Люси меня даже спросила, не наркоман ли я.
— Ну, не, — сказал я. Херни ей всякой я про себя не говорил, вообще-то был не очень откровенен, больше придумывал, тем более я это умел. Строгой такой зефиринке я сам, в чистом своем виде, совсем бы не понравился. А так — ничего, покатил под пиво и чипсы.
Даже моя великая любовь как-то меня разочаровала, казалось, что Люси, мой светлый ангел в небе с бриллиантами, любит какую-то строго отмеренную, дозированную, фигурно вырезанную часть меня. И это, бля, было правдой — вот что самое обидное. И я сам себе этот аттракцион устроил. Ну, что ж теперь делать? Жизнь невозможно повернуть назад, а?
Вообще, когда я мелкий был, мать часто меня била. Ну, я имею в виду, совсем мелкий, лет пять, там. Не скажу, что смертным боем, вообще херово было только один раз, когда она меня толкнула, а я бровь разбил. В остальном, ну, вполне терпимо, у меня, тем более, перед ней все равно страха не было.
В общем, с пяти-шести перерыв был долгий, а потом, когда меня из пионеров выгнали за воровство, она мне как врежет. Сколько мне там было? Ну, тринадцать, может. По щеке прям, страстно так, до красного пятна здорового. Ну, я такой за руку ее схватил, говорю:
— Еще раз меня ударишь, я тебе руку сломаю.
Очень было просто это сказать, знаете, ну, даже злости не надо какой-то особой. Я за свои слова отвечал. Короче, с тех пор я приобрел в семье славу будущего зека, а мать на меня даже не замахивалась, все тихонько ждала, когда меня менты примут с краденным, или что-нибудь в этом роде.
Но теперь, много лет спустя, я вдруг перестал спать по ночам, вспоминая этот эпизод.
Ну ты и сучара, думал я, вот надо было тебе руку сломать. И такие у меня наставали злоба с виной, что я в них захлебывался.
Один раз я спросил у Люси:
— Как думаешь, почему на рынке не продают гробы?
— Грибы? — переспросила она. — Продают, вон Катя Лукина.
— Гробы, — сказал я как можно четче, Люси засмеялась, словно уловила какую-нибудь черную шуточку. А ее не было, шуточки никакой.
— Не знаю, наверное, потому что такие покупатели на рынок не ходят, — сказала Люси. Я заржал, а потом серьезно добавил:
— А родственники их?
— Ты бы купил гроб? — спросила Люси смешливо и беспокойно одновременно.
— Ну, да, — сказал я. — Хороший гроб с подушечкой. Чтобы не спать больше с Жуй Феем.
Поржали, забыли. Начались дожди, стал таять снег, и вода понеслась обмывать московские улицы. Солнце, опять же, появилось, но какое-то кислое, как лимон. Я конкретно залип на этой своей тоске, не мог вспомнить, когда был счастлив, и что это такое вообще — быть счастливым, и все, что мне когда-либо нравилось, казалось ложью, а я себе — дураком, что купился на этот пиздеж.