Все раны, которые у меня были, затянулись, и я разлегся на кафельном полу, глядя на паучка, который ползал на потолке, и мне не было важно, сколько лет и столетий пройдет прежде, чем эта тварька доползет. Я чувствовал биение самой жизни, туда-сюда, все возвратно-поступательно в мире, как ебля.
Отпускало тоже не так люто, как с винта. Медленно, без адского депрессняка, от которого жизнь не мила. И ком в груди, он не вернулся, все, съебался с вещичками, только его и видели. Чемодан-вокзал-место, где все несчастны. А я остался счастливый и по всем поводам успокоенный.
Сделал своим китайцам яичницу с помидорами, она так радостно на сковородке скворчала, и я подпрыгивал, тоже напевая какую-то песенку.
Пока китайцы уплетали мою яичницу, я вычесывал наевшегося курочки Горби.
— Красавец ты какой, ай красавец! Люблю тебя!
Горби тыкался в меня розовым, как платье самой правильной на свете девочки, носом и любил меня такого куда больше, чем обычного. А это кот, им-то почти все равно.
Ну и вот, так все и пошло дальше. Сначала Чжао мне давал ставиться, потом попросил немножко денег, ну и вы поняли. Мол, сам знаешь, друг, я за это плачу, а бюджет не резиновый. Ну, он более даунически это, конечно, сказал, со своей китайской грамотой, ха-ха. В итоге, я у него покупал. Но жил — не тужил, и ханка с каждым приемом раскрывалась во мне с новой силой, раз круче другого просто.
Не знаю уж, в какой момент я крепко подсел. Думаю, с первого раза. Что бы тогда ни было еще с мозгом, душа моя купилась в первый же момент — на это благостное спокойствие, в основном.
Дела мои пошли в гору, я лучше спал, классно высыпался, подолгу мог стоять на холоде без секунды сожаления об этом, ведь вечером меня ждало первозданное тепло.
Я всегда был в хорошем настроении, пока не залипал, все думал о том, как залипну, все успевал, со всеми общался легко и радостно, без напряга.
У меня в жизни вдруг появилась цель, и ее каждодневное, маленькое исполнение превращало мое существование в райскую дорогу, по которой я следовал от древа до древа, откуда ни в коем случае нельзя было брать яблок. Но я его брал, этот запретный плод, и утром все было нормас, четенько, без заминок.
Казалось, расклад идеальный.
Как-то мы с Люси пошли в рестик, туда же, где я съел жаренную курочку и выпил хорошего шампанского. Зашел я, осмотрелся, а там уже все такие, как я — едят хуй знает как, сплевывают в салфетки, что им не нравится, угорают громко и оскотиниваются местами до непотребного состояния. Официанты, вышколенные скорее шоком, чем ушедшими годами, безропотно обращались со мной и мне подобными так же, как с предыдущими хозяевами.
Рестик превратился в кабак, и Люси сидела над своим кремом-брюле, или как-то так, стучала по нему ложкой и говорила:
— А я не так себе все это представляла.
— А как? — спросил я, обдолбанный по самое не хочу. Даже если я просто надолго останавливал взгляд на чем-то, картина начинала обрастать несуществующими подробностями.
— Ну, я думала, что люди будут такими тихими, что мы услышим звон вилок о тарелки.
Я заржал.
— Ну ты загнула! Звон вилок о тарелки — это ж неприлично, не?
— Не слышала такого.
Люси с интересом меня рассматривала.
— Ты в порядке?
Мы успели порядком набраться прежде похода в ресторан, и она, видать, думала, что я пьяный. От алкашки я действительно стал больше залипать.
— Не знаю, — сказала она. — Это такое дело, я бы не взялась сказать, как правильнее.
Тут я обалдел. Это ж о чем мы разговаривали? Судя по выражению лица Люси, разговор был в самом разгаре.
— Ну да, — осторожно сказал я, отпивая шампанского. — Это точно. Все в жизни так неоднозначно. А ты видела вообще какую-нибудь проблему, на которую нельзя посмотреть с другого угла?
— Ты прав, конечно, но это все демагогия. Про эмиграцию все очень однозначно. Я не хочу в чужой стране, я имею в виду, в совершенно в чужой стране, начинать все с нуля. Я хочу говорить на своем языке, жить в своем доме, где никто не назовет меня чужой.
Ага! Оказывается, мы говорили об эмиграции.
— Ага, — ответил я. — Люблю Родину. Родина — это все. Родина или смерть. Я имею в виду, я б тоже никуда не уехал. Мне тут все дорого. Это сердце мое, как я без него буду жить, а?
— Но тогда нашим детям придется расхлебывать последствия, разве нет? То есть, в каком-то смысле мы отказываемся дать им нормальное будущее?
Нашим детям? Ух ты ж, как ж мы до этого дошли.
— У страха глаза велики, — сказал я. — Сначала дети, только потом — их будущее. А там как-нибудь разберемся.
Я подался к ней, хотел целовать, но в итоге окунул локоть в остатки ее крема-брюле. Люси заверещала.
— Что ж ты такой неаккуратный, Вася?!
Я снял с рукава немножко этих копченых сливок, облизал палец и сказал:
— А что ж ты такая красивая?
Вот и все, шах и мат, Люси в небе с бриллиантами.